Выбрать главу

Однако Фортуни в данный момент интересовало другое. Включив последнюю лампу, он торопливо прошел к своему любимому приобретению: повешенная в центре задней стены, это была исключительного мастерства копия «Рождения Венеры» Боттичелли. Заняв то же место, что и во сне, он не сразу решился поднять взгляд на картину.

Да. Венера стоит в раковине, ничуть не стыдясь своей наготы. Волосы ее слегка развеваются на ветру, полупрозрачная рябь омывает раковину, зеленый лес стоит зачарованный. Мир, в котором царит естественный порядок вещей. С глубоким усталым вздохом Фортуни провел рукой по волосам, коснулся лба, щек и буквально рухнул в пухлое кресло перед картиной, укоряя себя, что разволновался из-за дурного сна. Но и осыпая себя упреками (понятно, шел уже четвертый час), он задавался вопросом: не имел ли сон сокровенного смысла?

За окнами, за пределами дворика, каналы и узкие улочки были безмолвны. Еще не появились первые машины, мотороллеры, не было слышно насмешливых перебранок. В доме тоже было тихо, его служанка Роза спала, и тишина, как целительный бальзам, подействовала на Фортуни, который любовался на картину, пока не почувствовал, что успокоился и может вернуться к себе.

Одну за другой он выключил все лампы; круги света, распространяемого ими, меркли на белом с золотом потолке, пока Фортуни, теперь уже не спеша, брел в мраморный portego[5] — фигура погруженного в раздумья человека, который возвращается в свои покои с первыми лучами солнца после ночного бдения.

Он один. Нет, поправил себя Фортуни и внес небольшое уточнение: он одинок. Фортуни — великая точка, на которой обрывалась долгая история выдающегося рода, — был одинок. Гостиная, соединенная дверью с portego, превышала в длину двести футов, и, проходя из одной выгородки в другую, пристально вглядываясь в картины, виолончель и рояль, в драпировки, которые он сам придумал более сорока лет назад, в обстановку и разные причудливые мелочи, Фортуни осознал, что единственный звук, раздающийся в просторных залах, — это шарканье его туфель по полированным мраморным полам. Ни единого голоса, ни досужей семейной болтовни, ни детской возни. Ему нет нужды разнимать сцепившихся внуков, когда родители приводят их в гости к деду, до его слуха не доносятся ни возмущенные выкрики, ни мелодичные всплески смеха. Затихли отзвуки вечеринок, длительных и разгульных приемов после концертов — всего, что некогда слышали эти стены. А долгие беседы с глазу на глаз — где теперь их разноголосица, их блеск? Фортуни, наивысшая точка и последний тупик в истории славного рода, был одинок.

Однако, напомнил он себе, семья Фортуни никогда не была слишком сплоченной. Насильственная смерть родителей (трое антифашистов, два смит-вессона, один люгер) неподалеку от разбомбленных руин центрального миланского вокзала посторонних ужаснула гораздо больше, чем самого Фортуни. Разумеется, он никогда не выказывал этого и уж тем более не говорил вслух. Но факт оставался фактом: он едва знал своих родителей. Отец, насколько Фортуни помнил, постоянно пребывал в разъездах. Мать же, когда не сопровождала мужа в поездках, только то, казалось, и делала, что собирала деньги на благотворительность. Фортуни воспитывала австрийская бонна, к которой он хорошо относился, но не более того.

Нет, в ранние годы центром вселенной для Паоло Фортуни была та часть дома, где обитал его дед. Эдуардо Фортуни стоически терпел свою эмфизему и всю вторую половину дня раскладывал возле окна пасьянсы. Его внук, навострившийся обводить вокруг пальца домашнюю прислугу и свою бонну, тайком приносил старику запрещенные сигареты.

Никто не оказал такого влияния на ум и душу маленького Паоло, как Эдуардо Фортуни. Сам он отошел от дел, но мир искусства, который он принес с собой, картины на стенах, истории из своей и чужих жизней, чудо, стоявшее за всем этим, вошли в плоть и кровь юного Фортуни и никогда не покидали его.

К тринадцати он выбрал свой путь, или, как он позднее предпочитал выражаться, его путь был выбран: жизнь его отныне будет жизнью художника. Однако инструментом его призвания стали не кисть с мастихином, а виолончель, и за ней он сидел часами.

Когда старик умер, завещав Паоло фламандский эскиз, изображавший музыкантов, мальчик рыдал, потому что остался без ближайшего друга. И если в этом возрасте он чувствовал за собой какую-то обязанность, то это была обязанность посвятить себя искусству, служить ему так, как служил Фортуни-старший.

вернуться

5

Галерея (ит. диал.).