Я привык жить в домах других людей. Кукушка откладывает яйца в гнезда других птиц. Эта мысль всегда чем-то меня привлекала, присущая ей отчужденность меня не отпугивает, хотя всего лишь потому, что подобный период всегда кончается. Несколькими маленькими символами — книгой, камешком, ракушкой — можно сделать помещение знакомым, но чуждость квартиры, где я сейчас нахожусь, состоит в том, что я постоянно сбиваюсь с пути, регулярно сворачиваю не туда по дороге на кухню или в ванную, хотя квартира не так уж и велика. В итоге мое пребывание внутри сходно с днями наружи: в Венеции тоже нетрудно сбиться с пути, и, когда я не спешу, мне в общем-то все равно — кто знает, не оттого ли, что я вижу в этом превосходную метафору жизни, как и в плутании по дому. Возможно, дело в том, что в доме столько всего — просто дух захватывает. Старинные фамильные портреты, несчетные книги, архитектурные чертежи (хозяин — архитектор, книжный шкаф переполнен роскошными монографиями, например о гениальном творчестве Альдо Росси), зеркала, искажающие отражение, потому что давным-давно потускнели, блюда, растения в больших горшках на высоких жардиньерках, у меня такое чувство, что я сам становлюсь кем-то другим или невольно играю в пьесе, но роль пока не выучил. Фамильные портреты глядят на меня как на захватчика, однако хранят свои тайны, их краски — цвета сепии давних времен. Симоне, разделяющей мою жизнь, это не мешает. Она рассматривает и фотографирует мир вовне. Ее пьеса разыгрывается на кампьелло. У дома есть маленькая терраса, которая, как и кухня, выходит на это кампьелло, небольшую площадь, куда вливается несколько улочек. Поскольку с четырех сторон стоят дома, она смахивает на двор, но опять-таки театральный, с должным оформлением. Два-три дерева, парочка олеандров, постоянные декорации. Через несколько дней подобрались и персонажи, недоставало лишь сюжета. Повар в униформе, который порой с чем-то непонятным молниеносно выбегал из одной улочки, а затем мчался обратно. Долговязый господин в кепке, которому мы еще не дали имени. Толстая дама в тапках, она выходила на середину площади, чтобы позвонить по телефону, долгие, на вид драматичные разговоры с надлежащей жестикуляцией; итальянские жесты совсем иные, в них можно узнать оперу-буфф, но и аргументацию, которая, иаверно, имеет касательство к логике и делит разговор с незримым собеседником на главы, а предложения завершает, делая свободной рукой решительную отмашку вниз. Самой красивой из актеров была обитательница дома прямо напротив, весьма представительная старуха. Моторика у нее была медлительная, но просто сказочная. Первый раз, когда мы ее увидели, она вышла на улицу с тростью. Перед ее домом висели веревки, на которые мы до тех пор не обращали внимания, и она хотела опустить одну из них вниз, чтобы повесить на нее зимнее пальто. Вот по таким деталям знакомишься с городом. Первые несколько попыток успехом не увенчались, но в конце концов она достигла цели. Затем потребовалось еще много времени, пока пальто, между тем тоже ставшее персонажем, в самом деле внушительно повисло на веревке, но ее это явно не беспокоило. Главное — проветрить его и таким образом попрощаться с зимой. Одно из деревьев в углу уже окуталось зеленой дымкой, а в каменном городе это приказ. В последующие дни настал черед других предметов одежды, но одно осталось ей неведомо: она помогла нам стать частью города. Захватнические походы неторопливы. Ты воспринимаешь и усваиваешь лица, и тебя тоже воспринимают и усваивают. Составляют тот или иной твой портрет, ведь и ты находишься в никем не написанной пьесе, ты — некто. В «Кантона-Антика-Винья» чужак, который мешает ломаный итальянский с испанским, но все-таки читает «Гадзеттино» или только делает вид, что читает, просит вас выйти с ним на улицу и показать ему tramezzino[47], названия которой он явно не знает, однако два дня спустя вдруг с легкостью его произносит, это — крохотное кафе размером с комнату. Мало-помалу обнаруживаются и другие люди, относящиеся к твоей новой жизни, например, два превосходно сработавшихся друг с другом мясника из macelleria[48] «Мазо», которые с ножом в руке могут истолковать секреты bollito[49] как философскую проблему и отпустить тебя с разгадкой и благословением, три старика из «Алиментари-Ортис», которые чуть ли не с 1914 года стояли за своим прилавком с окороками и сырами, где доломитский страккино[50] сиял влажным, ах, таким белым блеском, нынче с 33-процентной скидкой!
Казалось, будто вокруг этих нескольких узких улочек возведена стена, отделившая нас от мира большого туризма, который по-прежнему бушевал вовсю в считаных сотнях метров. Когда мы оставались в этих стенах или в квартире, мир казался дурным сном, единственное, что порой напоминало о нем, это группа японцев трижды в неделю на кампьелло внизу, вероятно, гид выбрал это место потому, что смотреть там нечего, а значит, нет и других туристов, так что он мог без помех поведать им свой без сомнения серьезный рассказ о Венеции. Он всегда стоял под одним из деревьев, они — кольцом вокруг него, слушали степенно, прямо-таки хладнокровно, даже в дождь спокойно стояли под зонтиками, большего отличия от буйных полчищ на Рива и от плотной, непроходимой толпы у моста Вздохов, сквозь которую нужно протискиваться по дороге на площадь Сан-Марко, просто быть не может. Мы нашли один из анклавов, где последние венецианцы держали оборону, пока китайцы полностью не завладели городом. Вдобавок, словно тебя направляют из одной западни в другую, за нашим или сбоку от нашего кампьелло есть еще одна площадь, побольше, попросторнее.
Кафе, столики на улице, церквушка напротив, трехчастный фасад, кирпич, готика, невысокая и оттого уютная, я уже не раз проходил мимо нее, это церковь Сан-Джованни-ин-Брагора. Странное название интриговало меня, я искал это слово, но не нашел, однако в старом итальянском путеводителе Джулио Лоренцетти прочитал, что bragora, по-видимому, заимствование из местного диалекта, каким-то образом связанное с рыбным рынком или рыбацкой профессией, но также и с греческой агорой, обычно обозначающей площадь. Рыбу тут, во всяком случае, уже не распознаешь. В Венеции немудрено устать от церквей, их бесконечно много, а усталость заметна по тому, что перестаешь видеть особенное, или еще хуже: особенное становится обыкновенным. Большие ли, маленькие ли — алтарь всегда на одном и том же месте, всегда есть распятия и Марии, исповедальни и хоры, избыток священного, оборачивающийся против себя самого, в такую минуту лучше почитать Рескина, который по камешкам разобрал постройки города, тщательно изучил и назвал все формы, вплоть до деталей арок и дверных проемов, это наилучший способ исцелиться от верхоглядства, любая частица орнамента имеет название, и ты уже никогда просто так мимо не пробежишь.