Выбрать главу

Конец. Последний день, который в другом году вновь станет первым, ведь от Венеции до Венеции многое наверняка забудется. Я навещаю усопших. У Фондаменте-Нуове сажусь на вапоретто, идущий на остров мертвых, Сан-Микеле, а затем дальше, на Мурано. В прекрасной повести Алехо Карпентьера «Концерт барокко» («Conciertobar-госо») есть сцена, когда Гендель и Вивальди, рыжеволосый венецианский священник, после разгульной карнавальной ночи, полной музыки и вина, небольшой компанией отправляются завтракать на остров мертвых. Пьют и жуют, «а венецианец, пережевывая изрядный кусок каба-ньей головы, маринованной в уксусе с зеленью и красным перцем, прошелся вокруг, но внезапно замер перед соседней могилой и стал разглядывать плиту, на которой красовалось имя, звучавшее в этих краях непривычно.

— Игорь Стравинский, — прочел он по складам.

— Да, правда, — сказал саксонец, тоже с трудом прочитав имя. — Он захотел покоиться на этом кладбище.

— Хороший музыкант, — сказал Антонио. — Но многое в его сочинениях устарело. Он вдохновлялся извечными темами: Аполлон, Орфей, Персефона — до каких же пор?

— Я знаю его «Oedipus Rex»[16], — сказал саксонец, — кое-кто утверждает, что в финале первого акта — Gloria, gloria, gloria, Oedipus uxor![17] музыка напоминает мою.

— Но… как только могла прийти ему в голову странная мысль написать светскую ораторию на латинский текст? — сказал Антонио.

— Исполняют также его «Canticum Sacrum»[18] в соборе Святого Марка, — сказал Георг Фридрих, — там можно услыхать мелодические ходы в средневековом стиле, от которых мы давным-давно отказались.

— Дело в том, что так называемые передовые мастера слишком уж стараются изучать творчество музыкантов прошлого — и даже стремятся порой обновить их стиль. Тут мы более современны. На кой мне знать опусы и концерты столетней давности. Я пишу свое, по собственному знанию и разумению, и только.

— Согласен с тобой, — сказал саксонец, — но не следует забывать, что…

— Хватит вам чушь молоть, — сказал Филомсно, отхлебнув первый глоток из вновь откупоренной бутылки.

И все четверо опять запустили руки в корзины, привезенные из приюта Скорбящей Богоматери, — корзины, которым, подобно мифологическому рогу изобилия, не суждено было иссякнуть. Но когда пришло время айвового мармелада и бисквитов, последние утренние тучки рассеялись и лучи солнца упали прямо на каменные плиты, вспыхивая белыми отблесками под темной зеленью кипарисов. И в ярком свете словно выросли буквы русского имени, которое было им так близко»[19].

До кладбища я добираюсь перед самым закрытием. Иду к привратнику, получаю карту смерти с местоположением могил Стравинского, Дягилева, Эзры Паунда и недавно вписанным Иосифом Бродским. Нехорошо — все спят, а я чуть ли не спешу. Путь лежит мимо детских гробниц, мраморных построек для душ, проживших один-единственный день, мимо портретов мальчиков, в глазах у которых как бы видишь незримый футбольный мяч, мимо разделительной линии меж Militari del Маге и de la Terra[20], словно там, где они сейчас, эти различия еще имеют значение, и вот я на евангелическом участке, срезанные колонны, замшелые пирамиды, грамматика смерти XIX века, пальмы, кипарисы, могилы в большинстве тоже успели умереть, надписи не прочтешь, датчане, немцы, консулы, знать, и среди всего этого две плиты — надгробия Ольги Радж и Эзры Паунда, в сердцевидном обрамлении невысоких растений, а чуть дальше — земляной холмик почти песочного цвета с несколькими букетами увядших, мертвых цветов и тонким простым крестом из белого дерева с камешками на перекладине, Иосиф Бродский.

За стеной, на Reparto Greco[21], среди русских царевичей и греческих поэтов — Игорь и Вера Стравинские. Гендель и Вивальди уже ушли, но оставили цветы, на каждой из могил розовая роза и голубой ирис, крест-накрест. Сколько же лет минуло с тех пор, как я спросил в Нью-Йорке у Веры Стравинской, не уставал ли Стравинский в конце жизни, когда ему было уже за восемьдесят, от постоянных поездок в Венецию, а в ответ она с прелестным русским акцентом воскликнула: «Ах, you don’t understand! Stravinsky, he lowed the flyink![22]»

Механический голос из царства мертвых разносится над островом, герольд, многоязыкий, как папа римский. На немецком, английском, русском, японском нас просят оставить усопших в покое, ворота закрываются. «Ходу, ragazzi[23], ходу!» — кричат могильщики, чьи тренированные уши уже услыхали вапоретто, и мы все что есть духу бежим к пристани, будто за нами гонится сама костлявая. Когда мы уже на открытой воде, я вижу с одной стороны Мурано, с другой — Венецию. Оранжевые огни, размечающие фарватер, уже зажжены, призраками плывут по темной воде два острова, большой и маленький, а потом за черной тучей вдруг медью вспыхивает закат, на долю секунды заливающий город передо мною апокалиптическим пламенем, будто греза там, внизу, продолжалась достаточно долго.

РАЗДРОБЛЕННЫЙ ЛАБИРИНТ

Я купил поистине огромную карту Венецианской лагуны, хочу попытаться привести город к верным пропорциям. Странное упражнение. Я знаю, что завтра прилечу туда по воздуху, но на сей раз путь к городу, где я так часто бывал, лежит над водой. На карте соотношение воды и города, пожалуй, тысяча к одному, в бесконечной голубизне город стал городишком, маленьким сжатым кулачком на гладком полотнище, так что кажется, будто вся эта пустота в мгновение ярости и породила город, который позднее будет над нею властвовать. Мексиканская писательница Валерия Луизелли видит в моем кулачке разбитую коленную чашечку, и, если присмотреться, она права. С высоты Google Earth это еще заметнее, Большой канал — трещина в колене; зернистый, раздробленный лабиринт вокруг — кость города, в котором я завтра опять заплутаю, как поневоле плутает всякий приезжий; другого способа познакомиться с ним просто не существует.

Я жил здесь по многим адресам, порой в старых гостиницах, большей частью в узких темных переулках, частицах дворца, который никогда не выглядел дворцом, обветшалые лестничные клетки, комнатушки разве что с единственным окошком, выходящим на флигель, похоже необитаемый, хотя на провисшей веревке болтаются две пары трусиков, скованных легким морозцем. Однажды вдобавок лицо над водой неведомого бокового канала, где день за днем в одно и то же время проплывала лодка, полная фруктов и зелени. На сей раз не зима, а сентябрь, и мечта о пустом городе тает уже по прибытии: Венеция — достояние всего мира, и весь мир явился на свидание, но если тут и присутствуют какой-нибудь Пруст или Томас Манн, какой-нибудь Бродский или Ипполит Тэн, то их не видно, в эту пору года сюда подтягиваются целые армии — полчища китайцев, японцев, русских, и, если кто хочет найти собственную Венецию, ему надо запастись упорством и решительностью, облачиться в незримый панцирь и смиренно думать, что для всех прочих он тоже лишь докучливый чужак, путающийся у них под ногами и теснящийся вместе с ними посреди открытой палубы вапоретто, где, случись что, даже не за что уцепиться.

вернуться

16

«Царь Эдип» (лат.).

вернуться

17

Слава, слава, слава Эдиповой жене (лат.).

вернуться

18

Священное песнопение (лат.).

вернуться

19

Перевод с исп. Р. Линцер.

вернуться

20

Военными моряками и сухопутными солдатами (ит.).

вернуться

21

Православный участок (ит.).

вернуться

22

Вы не понимаете! Стравинский обожал летать! (англ.)

вернуться

23

Ребята (ит.).