— Во-первых, эта машина нас преследует. Во-вторых, дядька думает, что я мальчик. В-третьих, он думает, что я не просто мальчик, а мальчик-проститутка, — шепчу я ей.
Джиневра высмеивает эту гипотезу:
— Здесь, если мужчинам это нужно, они отправляются в Местре!
Но я всегда чувствую такие вещи, и раньше меня уже принимали, бывало, за юношу-проститутку. Я уж подумываю: не попробовать ли себя и впрямь на ниве транссексуальной проституции, может, это выход, учитывая, что литературная карьера явно пробуксовывает? «Y.M.C.A» еще слышна — это запись, а не радио, доходит до меня, и на ней всего одна песня — громкость такая, что вся улица содрогается, и мы с Джиневрой едва слышим друг друга. Мужчина все еще смотрит на меня, тогда я едва заметно мотаю головой и взмахом руки показываю: «Мотай отсюда!» Не проходит, взгляд такой же умоляющий. Я вновь мотаю головой. Со смущенным видом, пряча глаза, мужчина выключает, наконец, свою музыку и уезжает.
После кино мы без приключений возвращаемся в город и решаем зайти напоследок в «Caffè Rosso». Уже темно, почти полночь, на улице ветрено. Медленно двигаясь от палаццо де ла Толетта к Кампо Сан-Барнаба и затем к Кампо Санта-Маргерита, мы замечаем сзади нетвердо стоящего на ногах пьяного. Я оглядываюсь: высокий, модно одетый, лет тридцати, он по-своему красив — сплошные мускулы, но мужчина совершенно отяжелел от выпитого и сонно, невнятно что-то бормочет, общаясь сам с собой. Мы с Джиневрой опасливо переглядываемся. Минуем телефонную будку, в ней разговаривает по телефону худощавый пожилой японец, джинсы и дешевенькая вельветовая курточка висят на нем, как на вешалке. Внезапно сзади слышим взрыв радостного пьяного смеха: мужчина добрался до японца, вырвал у него трубку и обеими руками раскачивает легкий кубик будки. Затем он делает стремительный выпад и выдергивает жертву из будки. Невесомый японец вылетает на тротуар, ударяется о стену и зовет: «Помогите!» Голос у него странно спокойный — нападение было столь неожиданным, что бедняга не успел даже испугаться. Поднявшись, он поскорее удаляется, обгоняя нас; голова втянута в плечи. Японец боится бежать, чтобы не спровоцировать агрессора, который — мы слышим — хохочет где-то сзади.
Мы с Джиневрой тяжело дышим. Нам тоже не следует бежать. Хулиганство пугает, и думаешь: лучше стерпеть небольшое издевательство, чтобы не подвергнуться серьезному насилию.
Наконец пьяный громила, покачиваясь и оступаясь, сворачивает в какой-то переулок.
— Такое часто случается, — первые слова Джиневры.
— Пьяные, которые ищут, с кем бы подраться?
— Нет. Ну, то есть и это тоже. Но я имела в виду нападения на китайцев и японцев, которые здесь живут. И на шриланкийцев. В газетах об этом не пишут, потому что они боятся обращаться в полицию — ведь и в полиции к ним точно так же относятся. Но скажем так: я вижу такое не впервые.
В кафе отхлебываю красного вина — ужасно кислого, вырви глаз. Мы с Джиневрой столько дней провели вместе и не надоели друг другу, главным образом из-за того, что она такая покладистая.
Ну вот, моя эпопея подошла к концу, а я все никак не могу разобраться со своим двойственным отношением к Венеции. Не исключено, что как раз поэтому город так и привлекает меня: здесь я столкнулась с целым букетом проявлений человеческой натуры, с самыми разными вариантами поведения — от утонченной деликатности до неприкрытой ненависти, сплавленных, спрессованных и вечно хранимых здесь, на этом крошечном, безупречном островке. У меня была возможность воочию видеть реальную Венецию, но все же я не могу вырваться из плена шаблонных представлений. Можно смело утверждать, что для венецианской культуры характерна дискриминация женщин, расизм, что эта культура буржуазна, корыстна, в высшей степени лицемерна и претенциозна. Но по какой-то необъяснимой причине все это безобразие не мешает ей оставаться прекрасной. Циник даже сказал бы, пожалуй, что получить лучшие впечатления о Венеции можно, только если отнестись к ней нарочито поверхностно. Подстраховаться деньгами, ограничить себя во времени — скорее всего, это и впрямь правильный способ, к тому же самый необременительный и для коренных венецианцев: снимите номер в отеле и проведите здесь недельку-другую. Делайте все, что делают обычные туристы, не утруждайтесь, не поддавайтесь искушению копать чересчур глубоко. И не стремитесь слишком внимательно читать по лицам и голосам людей. Проявив излишнее усердие, вы рискуете нечаянно вскрыть не совсем удобную правду о жизни Венеции.
Мне кажется поразительным, до какой степени город, а вернее его характер, меняется (или кажется, что меняется) в зависимости от того, с кем я общаюсь и что делаю: то он добродушно-веселый, семейный; то юный, звенящий энергией и насыщенный культурными событиями, а то ленивый и грубый. Набираясь ценных познаний по части легкого и беззаботного «итальянского образа жизни», я невольно отмечала, какая ледяная холодность скрывается под глянцем и изысканностью, каким неприветливым может быть этот город, законодатель стиля и изящества. В Венеции, которую я открыла для себя, утонченное искусство и крепкие семейные идеалы гармонично сосуществуют с забавными уличными сценками, живописными рынками и эксцентричными собаками. Я была очарована оптимизмом и жизнелюбием новых друзей, но узость мышления, не говоря уж о насилии, с проявлениями которых я здесь неоднократно сталкивалась, неприятно поразили и вызвали отвращение. Мне не удалось влюбиться, но я пообщалась на довольно близком расстоянии с настоящим, не придуманным молодым итальянцем. Я так и не приняла участия в марафоне, но зато любовалась на пробежках бесчисленными, потрясающей красоты, закатами. Навсегда запомню насыщенную синеву замершего в вечном ожидании моря. Там, в Венеции, я закончила книгу, и, хотя получила суровый урок, он подстегнул меня, заставил переосмыслить свои представления о профессии, привел к мрачному и вместе с тем очистительному осознанию того, куда предстоит мне двигаться как писателю. Этот путь диаметрально противоположен тому, который мыслился мне прежде, и я считаю особой милостью судьбы, что раз и навсегда покончено с тяжкими трудами над вымыслом, оттачивать который я и отправлялась сюда. А в конечном счете для публикации отобраны фрагменты дневников, которые я непринужденно, без всякой натуги пописывала себе, заполняя одну за другой красивые тетради из «Il Prato». Я обзавелась прекрасными подругами, а по ходу дела еще и научилась «не напрягаться» — призыв, с которым ко мне то и дело обращались то Стеф, то Джиневра: революционное преобразование для таких негибких упрямцев, как я. Раньше, в Лондоне, я по любым поводам впадала в депрессию, теперь же стала спокойнее, легче управляю своей темной стороной, на шаг приблизилась к Пути, или к Стезе, назовите как хотите, — словом, к тому, чего требует от меня призвание. И еще я обнаружила там — причем на своих исконных местах (они не выдернуты с корнем и не перенесены в какие-нибудь отдаленные музеи) — прекраснейшие произведения искусства, какие только видела в жизни, и это было как встреча с первой и самой сильной любовью. Ни один город в мире не мог бы дать мне всего этого.