«Это был блистательный курс: Моркус, Муравьев, Успенский, Кобяков... — свидетельствовала Наталья Трауберг. — Непонятно, как их всех приняли в университет: слишком они не совпадали с официальными стереотипами и с официозными представлениями. Вероятно, что-то тогда действительно начало “оттаивать” в общественной жизни. Впрочем, позже по разным причинам многие из этих ярких юношей так же, как и Веня, оказались изгнанными из МГУ Веня тогда был очень молодым и очень красивым»[155]. Сокурсницы вспоминают о Ерофееве так: «Он был самым младшим в группе, а может быть, и на курсе: в начале первого курса ему еще не исполнилось и семнадцати. Высокий, худой, узкоплечий, с яркими голубыми глазами, непокорными густыми темными волосами, спускавшимися на лоб <...> Выглядел он очень юно, по-мальчишески»[156]. «Он был младше меня и выглядел совсем еще маленьким. Худенький, длинная шейка...» Таким было начальное впечатление от Ерофеева у Бориса Успенского.
Выразительные штрихи к воспоминаниям о первых днях Ерофеева в университете добавляет Лев Кобяков, познакомившийся с Венедиктом еще летом 1955 года, под Можайском, куда всех только что поступивших в МГУ студентов добровольно-принудительно загнали менять грунт в совхозе («...старый снимали, а новый смешивали с навозом и клали вместо старого»[157]): «Веня тогда был типичным провинциальным мальчиком, золотым медалистом с голубенькими глазками, тихим, застенчивым, добрым, милым и очень наивным. Помню, он показал мне роскошную логарифмическую линейку, которую привез в Москву. Я спросил: “Зачем?” Он ответил: “Ну как же, мы же будем в университете учиться”. Почему-то он считал, что раз в университете, то обязательно у нас будет математика. Я, конечно, очень по этому поводу веселился»[158]. «Ерофеев на протяжении всего первого семестра был на редкость примерным мальчиком», — писал о себе сам автор «Записок психопата»[159]. «Когда Ерофеев приехал с Кольского полуострова, в нем еще не было ничего, кроме через край бьющей талантливости и открытости к словесности», — вспоминал Владимир Муравьев[160].
Встреча с Муравьевым, как представляется, стала самым значительным событием в университетской жизни Ерофеева и многое предопределила в дальнейшей судьбе обоих друзей. «Веня был одним из немногих людей, к которым мой отец относился с настоящей, очень большой нежностью», — свидетельствует Надежда Муравьева. «Муравьев на Веньку огромное влияние оказал, — полагала вторая жена Венедикта, Галина Ерофеева. — Он его духовный отец, хотя и немного моложе. Муравьев, я думаю, даже не подозревал, до какой степени Ерофееву важно было общение с ним, а уж как он дорожил этой дружбой! Конечно, они совершенно разные: академический Муравьев, москвич, библиотеки, книги и т. д., и Ерофеев с его образом жизни, буквально “вышедший из леса”. Но в какое бы время они ни встречались, их разговор был таким, как будто они только вчера расстались. Трудно себе представить, что было бы, если бы не было Муравьева на его пути. Он буквально Веньку родил»[161]. Если не бояться высоких слов, то можно сказать, что дружбой с Владимиром Муравьевым Венедикт Ерофеев был, цитируя Мандельштама, «как выстрелом, разбужен»[162].
Равновесия и справедливости ради, приведем здесь и свидетельство Григория Померанца, несколько корректирующее эмоциональное высказывание второй ерофеевской жены: «Думаю, что в первый год дружбы с Венедиктом Ерофеевым, приехавшим из северного поселка, ведущим был Володя. Но Венечка — случай особый, не подходящий под общие мерки; и в какой-то миг он из ведомого стал ведущим. Ерофеевский стиль жизни повлиял на Володю, когда Венечка вступил на свой путь в Петушки»[163].
Сам Ерофеев в интервью И. Болычеву, варьируя монолог Хлопуши из есенинского «Пугачева»[164], четко определил границы того периода, в течение которого он был «ведомым» в отношениях с Муравьевым: «В университете мне сказали: “Ерофеев, ты тут пишешь какие-то стишки, а вот у нас на первом курсе филфака человек есть, который тоже пишет стишки”. Я говорю: “О, вот это уже интересно, ну-ка покажьте его мне, приведите мне этого человека”. И его, собаку, привели, и он оказался действительно настолько сверхэрудированным, что у меня вначале закружился мой тогда еще юный башечник. Потом я справился с головокружением и стал его слушать. И было чего слушать. И если говорить об учителе нелитературном, то — Владимир Муравьев. Наставничество это длилось всего полтора года, но все равно оно было более или менее неизгладимым. С этого все, как говорится, началось»[165]. «Мой тогдашний равви В. Муравьев» — так шутливо определил это наставничество Ерофеев в автобиографии, написанной для Светланы Гайсер-Шнитман[166].
156
Жуковская Е., Музыкантова А. и др. Кое-что о 4-й немецкой группе // Время, оставшееся с нами. Филологический факультет в 1955- 1960 гг. Воспоминания выпускников. С. 227.
162
«Когда я спал без облика и склада, // Я дружбой был, как выстрелом, разбужен» (Мандельштам О. «К немецкой речи» (1932) // Собрание сочинений: в 4 т. Т. 3. М., 1994. С. 70).
163
Померанц Г. Портрет на фоне времени // Время, оставшееся с нами. Филологический факультет в 1955-1960 гг. Воспоминания выпускников. С. 402.
164
«Проведите, проведите меня к нему, // Я хочу видеть этого человека» (Есенин С. Пугачев // Полное собрание сочинений: в 7 т. Т. 3. М., 1998. С. 29).
166
Гайсер-Шнитман С. Венедикт Ерофеев «Москва—Петушки», или «The Rest Is Silence». Bern; Frankfurt am Main; New York; Paris, 1989. C. 20.