Однако, что-то не давало мне покоя. Меня не оставляла назойливая мысль, что в поднявшейся панике, в суете и смятении я упустил, проглядел что-то важное. Важное - и совсем очевидное...
Сам не понимая зачем, я пробился к костру так, что жар обдавал мне лицо. Сожрав хворост внизу, огонь ещё только побежал вверх по брёвнам. За густым дымом перемотанного плотными повязками лица осуждённого не было видно. Но мне и не надо было смотреть на лицо. Ужасная догадка переросла в уверенность. Я увидел показавшуюся в прорези широкого балахона правую руку приговорённого. Руку, на которой не хватало фаланги указательного пальца...
Когда совершили подмену? Видимо, пока я бежал вниз, к костру, пока беседовал с инквизитором, помощники Дитриха, воспользовавшись поднявшейся паникой, незаметно схватили епископа, оглушили, заткнули рот кляпом, обмотали повязками, скрывающими лицо, и оставили в келье - вместо пораженного чёрной смертью рыцаря.
"Venenum transformatium!" - запоздало сообразил я. Преображающее зелье, дающее окунувшемуся в него силу до самого заката прикосновением менять себя и людей. Начаровать врагу хвост и рога, выставив его колдуном, а себе - признаки смертельной заразы, и обставить это так, чтобы все подумали - это разоблачённый колдун болезнь наслал. А потом разыграть перед приставленным соглядатаем спектакль с исповедью, и отправить на костёр теперь уже епископа.
Все эти мысли промелькнули у меня в голове в один короткий миг. Я открыл было рот, чтобы во второй раз за день заявить, что мы опять сжигаем невиновного. Открыл - и тут мне в спину болезненно упёрлось острие ножа.
Я обернулся.
"Только попробуй", - явственно говорили мне глаза, давно потерявшие свой папоротниковый цвет.
С грязно-сером балахоне с капюшоном, скрывающим фигуру и лицо, Дитрих фон Альбенрайх, совершенно здоровый - ни следа чёрных опухолей-бобов, железной хваткой сжал моё плечо, в зародыше прерывая возможные попытки сопротивления. Глядя в пылающие глаза рыцаря, я вдруг понял, почему ведьмы с Оксенкопфа не посмели его ослушаться.
Конечно, я мог бы закричать. Наверное, мне следовало бы попытаться спасти епископа Готхарда от костра. Пусть даже и ценой собственной жизни. Но... я так и остался стоять - не шевелясь, не в силах сдвинуться с места или хотя бы отвести взгляд. Стоял и смотрел в глаза, полыхающие тусклым золотом костра. Но не того, на котором горел отлучённый от Церкви, будто еретик, епископ Готхард, а совсем другого - того, который давным-давно отгорел.
* * *
В себя меня привел specialiter deputatus папской инквизиции, Хенсель Шильтберх. Он нашел меня сразу после того, как пепелище подёрнулось сединой, и коротко отметил мое рвение и заслуги перед Sanctum Officium, святой инквизицией. Только тогда я осознал, что в мою спину более не упирается острие ножа.
Я молчал, не в силах произнести ни слова. Я понимал, что не смогу сообщить, кого мы только что на самом деле сожгли на втором костре. Потому что если признюсь, меня немедленно - и обоснованно - обвинят в соучастии страшному заговору. И то, что содействие мое было суть бездействием, да ещё и подневольным, ничего не изменит. Ради спасения невиновного священник должен быть готов пожертвовать собой, как сделал это для всех нас, грешных и недостойных, Христос. Да, я знаю... Но не страх обвинений держал мой рот на замке, а полыхающий тусклым золотом отгоревшего костра взгляд. Я боялся Дитриха фон Альбенрайха, боялся до колик в животе, до слабости в коленях и дурмана в голове. Боялся - и ничего не мог с этим поделать. Я знал, что если кто-то когда-то и докопается до истинной сути произошедших событий и во всеуслышание заявит о том, то этим кто-то точно буду не я.
...Епископа Готхарда, разумеется, не нашли, хоть искали долго и упорно. А потом всё от того же инквизитора Хенселя пришло распоряжение - он назначал меня на должность епископа Штраубингского.
Я старался, как мог. Положил все свои силы на охоту на ведьм - потому в Штраубинге не проходило недели без того, чтобы не горел костёр. Случалось, сжигали на нём и настоящих ведьм.
Виновен и грешен. Каюсь. Каюсь в малодушии и слабости, гордыне и молчании. Господи милостивый, каюсь...
Святой отец, отпустите мои грехи.
Закрыв глаза испустившему дух епископу Штраубингскому, каноник Петер Книц, доминиканец из аббатства Санкт- Эммерама, что под Регенсбургом, вернулся к себе в келью. Там он, явно сдерживая нетерпение, старательно наточил перья, а потом долго думал над чистым листом. Когда же, наконец, он обмакнул перо в чернила, лицо его было решительно, и тщательно продуманные слова быстро появлялись на бумаге.