Выбрать главу

– Вон туда, на коврик. – Он изогнулся, как змея, и стал глядеть в «зажигалку». – Позы самые произвольные. Пять или шесть кадров сделаем анфас. Все остальное зависит от вашей фантазии, импровизируйте, как в кино. – Левую руку он держал на маленьком рычажке, прикрепленном к треножнику, с его помощью приводил «Минокс» в нужное положение, а правой нажимал на кнопку. – Раз, повернитесь. – Щелк. – Так, стоп, два. – Щелк; при каждом щелчке он открывал и закрывал свою «зажигалку», будто прикуривал сигарету. – Повернитесь, стоп, три. – Щелк, и так далее, четыре, пять, десять, двенадцать кадров. Иногда он подсказывал ей наиболее вызывающую позу, но очень деликатно, без всякой развязности: педерасты всегда ведут себя с женщинами как настоящие рыцари. – Повернитесь, стоп, двадцать шесть. Все, теперь ваша подруга.

Маурилла стояла в этой тошнотворной духоте на противоположном конце комнаты и тряслась от страха. Боится сама не знает чего! Она ведь только на вид бойкая: позировать сразу согласилась, а теперь вот смотрит умоляюще.

– Не хочешь – не надо! – раздраженно бросила Альберта.

За тупость Маурилле следует дать золотую медаль, да к тому же она слишком мягкотелая – такие, как правило, плохо кончают. И все же Альберта пыталась удержать подругу от походов на бульвар, где ее каждый вечер поджидал тот паразит, чтобы забрать все, что она заработает. Но та уже была прикована к нему цепями, как к мужу.

– Ну нет, – сказал не старый человек не в черном халате, услышав фразу Альберты, – раз уж она пришла сюда, придется фотографироваться.

На слух в его интонации не было ничего угрожающего, только сожаление, он как бы говорил: «Неужели вам не жаль напрасно потраченного времени, ведь вы приехали сюда затем, чтобы позировать, а вот теперь раздумали!» И все же Альберта кожей почувствовала угрозу; она готова была поклясться, что подтекст его фразы совсем иной: «Раз уж ты здесь, ты будешь сниматься независимо от своего желания, так просто я тебя отсюда не выпущу».

Затравленно улыбаясь, Маурилла забормотала: «Нет, нет, нет», – разделась, и Альберта проводила ее в глубь пенала, где на фоне пылающих юпитеров стоял педик.

– На коврик, пожалуйста! – Голос вновь стал тихим и ласковым. – Можете двигаться, как вам нравится, только не сползайте с коврика. Начали! Повернулись, так, стоп, раз. – Пошли щелчки фотоаппарата. – Повернулись, так, стоп, два, повернулись, нет, это уже было, что-нибудь другое, так, стоп, три...

Альберта чувствовала противный запах гари и металла от зажженных юпитеров; нагота Мауриллы действовала ей на нервы: это тело как будто создано для одной-единственной цели, как будто и руки, и ноги, и голова, и плечи, и волосы – все это один увеличенный, первозданный половой орган. Она, поморщившись, отвернулась и тут же подумала, что у нее вид, наверно, был не лучше и со стороны все это выглядит гораздо похабнее, чем она себе представляла. Спасаясь от слепящего света, она пошла в другой угол и тут только заметила, что вдоль всей стены тянется узенькая полочка, а на ней выстроены в ряд игрушки, такие крохотные, сразу и не разглядишь: грузовички с прицепом, автоцистерны, тракторы, прочие сельскохозяйственные машинки, самая длинная сантиметров десять. Она взяла в руки серебристую автоцистерну с прицепом: и неопытному глазу видно, что модель выполнена искусно, конечно, это никакие не игрушки, а промышленные образцы.

– Красивые, правда? Только осторожней, не поломайте. – Спиной он, что ли, видит? – Так, повернулись, хорошо, стоп, двенадцать.

Да ладно, снимай себе, нужны мне твои машинки, подумала она, задыхаясь от этой липкой духоты, зловония и ненависти к себе самой, – нет, не презрения, не отвращения, а именно ненависти, может, даже больше, чем ненависти.

– Повернулись, стоп, двадцать пять.

В последний раз послышался щелчок, подруга подошла к ней и стала одеваться. Альберта же теперь смотрела на шахматную доску: должно быть, известная партия, белые выигрывают; рядом, на стуле, лежал английский шахматный журнал, извращенец, видимо, всерьез увлекается игрой.

– Вы тоже играете? – Он погасил все осветительные приборы и с «зажигалкой» в руках присоединился к ним.

– В школе выиграла первенство.

Из «зажигалки» педик извлек малюсенькую штучку, похожую на трубку кукольного телефона: два колесика, скрепленных с одной стороны металлическим стерженьком. Он положил ее и аппарат рядом с шахматной доской, и лицо у него вдруг стало какое-то одухотворенное, вернее, не столько лицо, сколько руки, замелькавшие, точно две белые бабочки над шахматной доской.

– Тогда вы, наверно, поняли, в чем здесь дело: можно пойти одной из двух пешек, что стоят на предпоследней горизонтали, однако прежде, чем начинать атаку, надо обезопасить короля от угрозы черной ладьи.

Она и сама склонялась к такому решению, но обсуждать это с грязным педерастом ей было противно. И потом, шахматы (она уже лет десять не играла) напомнили ей школьные годы, шарканье монахинь по огромным классным комнатам, нескончаемые мессы в холодной церкви темным зимним утром, когда в душе боролись уходящий сон и просыпающийся голод, унылые часы досуга под шорох дождя по стеклам, состязания в искусстве декламации, вышивки, игры в шашки или шахматы, ведь из них делали культурных, подкованных монашек. На фоне этих воспоминаний единственным достойным внимания предметом в этой вонючей яме показалось абстрактное геометрическое тело с деревянными колесиками – почти символ.

– А я думаю, белые должны пойти именно пешкой.

Она обращалась не к нему, а как бы к самой себе или к подруге по монастырской школе, той, что находилась далеко от этого места, и от этого времени, и от этой Мауриллы, которая торопится прикрыть свою плоть, но путается в крючках бюстгальтера и, кажется, так никогда его и не застегнет.

– Но черная ладья возьмет ее, и тогда белым шах, – возразил он (во взгляде его промелькнуло: вот уж никогда бы не подумал, что шлюхи могут интересоваться шахматами).

– Вряд ли, – отозвалась она, слушая, как дождь барабанит по крыше красивого... да нет, не красивого, а скорее, благообразного здания монастырской школы; как досадно, что она не может припомнить подруг, с кем играла в шахматы – ни лиц, ни голосов, ничего... – ведь стон...

– Слон не спасет короля от шаха, – с жаром перебил он (даже в том, как он увлечен этой интеллектуальной игрой, есть что-то порочное).

– А я не это имела в виду, – сухо ответила она. – По-моему, надо пойти слоном на f8, а пешкой – на g7, тогда для ладьи она будет недоступна.

К счастью ли, к несчастью, Маурилла справилась с лифчиком, подошла, чуть не облокотилась на нее потным горячим телом, которому вечно недостает близости, защиты, уверенности в том, что его не забудут, не бросят; тогда нежный шелест дождя в монастырском саду сразу оборвался, и Альберта многозначительно взглянула на это млекопитающее, возомнившее себя Бог знает кем.

– Ах да, деньги! – сказал он без улыбки. – Я сейчас вернусь, а потом подумаю, правы ли вы с этим слоном. Вообще-то любопытная идея.

Он вышел, а ею вдруг овладел чисто инстинктивный порыв – взять маленькую штучку, состоящую из двух колесиков и стерженька, – да-да, чисто инстинктивный, хотя умом она сознавала, что это такое: в этих колесиках пленка с отвратительными фотографиями двух незадачливых ню, причем она, пожалуй, более незадачлива, чем Маурилла, которая так толком и не поняла, никогда не поймет, что же, в сущности, с нею произошло... И взяла.

– Вот, тридцать вам... – Молодой человек появился на пороге, взгляд у него был несколько отрешенный – свидетельство того, что он все еще пребывает в мире шахмат; в руках он держал два конверта с обещанным гонораром (надо же, в конвертики разложил – какие манеры!), один протянул ей, а другой Маурилле: – И тридцать вам. – Провожая их до двери, он добавил: – Если вы окажетесь правы со слоном, то я вас от души поздравляю: я целое утро бился над этой задачей, и все впустую.