— Будьте спокойны.
— Если ваша светлость подумаете, что все, чего вы добивались для вашей бедной Далмации и чего со своей женской политикой чувства, конечно, не могли достичь, было осуществлено мной самым блестящим образом…
— Было осуществлено?
— Я дал стране конституцию и, следовательно, свободу подходить к избирательной урне. Каждый получает пять франков, избирает за это моего кандидата и поздравляет себя со свободой. Ах! Свобода дорога, не говорил ли я вам этого заранее? Она стоит по пяти франков на человека. Но я не успокоюсь на этом; и когда мне удастся поднять финансы еще больше, чем я это сделал до сих пор, я введу, одно за другим, также и справедливость, просвещение и благоденствие. Ваша светлость увидите: когда вы вернетесь в страну, вы будете вполне удовлетворены.
— Вероятно, тогда у меня будет только одно желание: а именно, переправить вас, ваше сиятельство, в купе первого класса и с вознаграждением в несколько миллионов через границу.
— Ваша… светлость… шутите.
— Или приказать зашить вас в мешок и бросить в море.
Министр чуть не подпрыгнул на месте и запыхтел.
— Это зависит только от того, насколько я найду страну турецкой.
— Ваша светлость примите во внимание, что я удвоил ваше имущество…
— И что вы задушили свободу и даже стремление к ней.
— Какое это имеет значение для вашей светлости?
Он болтал в неудержимом страхе, снова, как тогда, в те неприятные времена, когда два унтер-офицера, схватившие его, возложили на него ответственность за далматскую революцию.
— Ваша светлость ведете здесь такую веселую жизнь. Ваша светлость заняты любовью. Простите! О вашей светлости рассказывают такие удивительные истории… Что вам до далматской свободы? Вы долгие годы жили только искусством: что вам теперь искусство? Теперь для вас существует только любовь. Обратите внимание, как смотрят на вас те господа, даже дамы! Дамы и мужчины — все здесь сходят с ума! Все возбуждены, сами не зная чем. Дамы неестественно разгорячены, а мужчины оживленнее обыкновенного. И во всех углах называют ваше имя, каждый хочет показать, что знает о вас больше соседа, каждый опьяняется созерцанием вашего затылка — какой затылок стал у вас! — и, глотая одно из ваших жгучих вин, воображает, что уже ощущает на губах ваше дыхание.
Он вытер лоб, торопливо думая: «Я совсем размяк от воодушевления; уж не болен ли я?» Он пощупал свой пульс. «Или это только потому, что я, после стольких лет, снова испытываю страх перед человеком?.. Да, я испытываю страх и еще что-то другое, чего я ни в коем случае не должен был бы испытывать, так как мое положение очень опасно».
Он задыхался, точно под ударами плети.
— Вы — богиня любви! Что вам искусство? Что вам свобода?
— То же, чем она была для меня в двадцать лет, — тихо и снисходительно ответила она. — Свобода — только слово, я же человек, и душа у меня все та же — только судьбы меняются и символы… Вы не можете понять этого, барон Рущук — но успокойтесь, не бойтесь, здесь не разыгрывается трон: мы будем танцевать.
Она слегка коснулась его веером и сказала на ходу:
— Пойдемте.
Она прошла мимо Лилиан Кукуру:
— Идемте!
Лилиан пошла с ней. Они были выше большинства гостей. В толпе выделялись их затылки и прически: черная, усеянная каплями жемчужин, рядом с темно-рыжей, полной фиолетовых огней. Из одного из наполненных зал вслед да ними протиснулся Измаил-Ибн-паша, окруженный своими четырьмя женами. Они были одеты по-турецки, и их супруг торжественно и гордо вел их. Показалась Винон Кукуру со своим мужем, поэтом Жаном Гиньоль, который с робкой гордостью показывал под своим тускло-голубым фраком амарантового цвета жилет. Дивная графиня Парадизи вдруг оказалась полунагой; она выступила из своей огромной кружевной накидки, точно из лунной дымки, сверкая брильянтами, которыми было усеяно ее тело. На герцогине было белое платье без всяких украшений, собранное под грудью и у затылка, с прорезом на правом бедре. Она вступила на порог бального зала в то мгновение, когда музыка умолкла. Танцующие, еще прерывисто дыша, проходили мимо, рассматривая ее. За ней вытягивалась сотня голов. Затем подошел дон Саверио и вывел ее на середину зала. Она двигалась, положив руку на бедро. При каждом шаге в отверстии короткого хитона показывалась нога, и туго обтянутая переливающейся светло-зеленой тканью чехла она обрисовывалась, показывала играющие мускулы и, казалось, дышала, словно необыкновенное и соблазнительное морское животное, катившееся в прозрачной волне. Все искали его, теряли его, шли за ним, точно во сне, убаюкиваемые расслабляющей и возбуждающей мелодией, которая несла их на своих волнах, точно по теплому морю, полному фосфорического блеска.
Вокруг все благоухало. Ароматы, скрытые в дереве мебели, в обоях стен, просачивались наружу. Женщины, с змеиным шорохом двигавшиеся в своих узких, раскрывающихся кверху, как чашечки цветов, платьях, смешивали, точно в чашах, которые небрежно предложили бы прорезанной голубыми жилками рукою, благоухания, исходившие от волос, корсажей, тел, цветов. Зал был весь украшен гирляндами цветов. Они колыхались между колоннами, склонялись к танцующим, задевая их плечи, трепетали вместе с ними и разгорались, как они.
Герцогиня оставалась в середине зала; она медленно кружилась между четырьмя колоннами, увешанными пылающими и колеблющимися цветами олеандра. Она мягко откинула голову назад; тяжелый узел волос поднимался на затылке, блестящие глаза были устремлены на счастливое лицо принца. Он что-то говорил ей журчащим голосом, из его выпуклой груди исходили мягкие, сдержанные звуки. Она сказала ему, что довольна, и улыбнулась паше. Он с методической веселостью танцевал с Эминой, носившейся, как вихрь. «Мы снова на празднике жатвы, — подумала герцогиня. — Зачем поре винограда кончаться когда-либо?» Бессознательно она подняла руку, как будто между пальцами у нее была полная кисть.