В плодовых садах с навесами из пиний блестела роса. Над дорогой еще висела золотая дымка; она поднялась, и дорогу залил ослепительный свет. Они мчались по пастбищам и полям. Высоко на верхушках ильм колыхался светло-зеленый виноград. В полях теснились деревушки, темные, окруженные со всех сторон шумящими колосьями. А вдали, в дымке горизонта, поднимался голубой, призрачный конус с длинным белым изогнутым хвостом из дыма.
В полуденную жару она поднялась наверх, в старую Казерту. Между виноградом растопыривали свои ветви вишневые деревья и несли свою тяжесть орешники. Пшеница и горчица росли рядом на одном и том же поле. У края его серебрились масличные деревья. Бледные и грациозные, поднимались они вверх по горе. Слой земли становился более тощим, и из-под него пробивались наружу камни. Подле засеянного горчицей, сверкающего зеленью поля лежало другое, вспаханное, ожидающее маиса, мягкое и черное, точно кусок бархата рядом с влажным изумрудом. С торопливым топотом спускалось стадо овец. Длинные шелковые руна колыхались на спинах и бились об ноги. Маленькая девочка несла прут, точно скипетр. Она прошмыгнула мимо, ступая выглядывавшими из-под длинного платья босыми ногами по пыли, поднимаемой стадом. Потом местность стала совершенно дикой и пустынной. В расселинах скал росли только фиговые деревья.
Она вышла из экипажа и пошла дальше пешком. Ее взору открылась земля во всем своем безудержном изобилии. Брызги ее соков доносились до нее.
«Там был апельсиновый сад, перед которым сидела девочка с мягким профилем и длинными ресницами, вся позлащенная блеском плодов. У матери под пышными волосами был внимательный взгляд животного, на лице ее не было улыбки. Перед пронизанной зеленым светом аллеей платанов стоял розовый дом. Я видела оттуда море; между Везувием и Сант-Эльмо мне явились прихотливые очертания Капри… Я находилась на дороге в Аверсу, веселый, пестро разукрашенный город, по мостовой которого со скрипом катятся тележки богатых крестьян, а в украшенных флагами кабачках звенят их талеры… Но имя этого города означает бой, и основали его мои предки.
Мои предки! Они пришли из Нормандии, с туманного моря, жадные к солнцу. Их желания были бесчисленны, как мои. Они стремились, как я, ко всему, что греет, что мягко на ощупь и приятно на вкус, что нежит, манит, доставляет блаженство. И чтобы всем обладать, они топтали и убивали все, смеясь, из одной только любви. Как должны были блестеть их глаза! У них, конечно, были красные щеки, длинные белокурые волосы и широкие плечи. Я думаю, что они были совершенно цельными и очень умными людьми. Они нарушали все договоры, доверяли только своим, выпрашивали княжества в качестве утренних подарков, мешали собирать жатву и торжествовали над умирающими от голода городами. Их голоса звучали так ужасно, что перед каждым из них обращалось в бегство целое войско.
Как они презирали их, этих прекрасных, мягких рабов, которых покорили! Только одного врага они уважали, потому что он противостоял им: то была скала Монте-Казино. Внизу они свирепствовали и любили; наверху, в каменной пустыне, раздавались литании. Наверху задумчивые монахи нагибались над древними пергаментами, точно разыскивали на песке последние следы шагов загадочной чужеземки. А внизу сверкали взоры варваров. Они чувствовали себя скованными этим молчанием; от бессилия и неудовлетворенного желания им было жутко. Они не могли больше переносить этого, они шли во власянице на тихую вершину, которой не могли достичь в латах. Один остался наверху и принял пострижение. Я понимаю его!
Он отказался от всего, потому что и все не могло насытить его. В сладчайшей фиге, таявшей на его языке, скрывалась, сладость, которую он мог только предчувствовать, и за вкус которой отдал бы жизнь. Бархатистые глаза девушек в апельсиновых рощах раздражали его; они были плодами, более зрелыми и более золотистыми, чем те, которые росли вокруг, и он отчаивался сорвать их, — хотя они уже таяли у него на губах. У воздуха были руки и груди, он был сладострастен, как женщина. Рыцарь был полон желания насытить его и исчезнуть в нем. И каждое утро он в бессилии смотрел, как тот отдавался всем…»
Она повернулась к равнине спиной и углубилась в горы. Они были голые, темные, ущелья беспорядочно прорезывали их, образуя обломки, похожие на разрушенные города. Вдруг она в самом деле очутилась перед уцелевшим городом; из источенной стены выбивались алоэ и выползали ящерицы. Крыши, серые и неровные, горели на солнце; над ними возвышалась круглая, толстая башня. Она была изъедена червями и обросла зеленым мохом. Полуразрушенная мостовая образовала впадины, полные холодного запаха гнили; она проходила между черными арками ворот, покрывала кривые грязные площади и доходила до низких порталов церквей. Внутри, на пустых кафельных полах, дробились цветные отражения. У стены, на растрескавшихся подоконниках, притаились безобразные чудовища, вцепившиеся в изможденных грешников.
Она повернула обратно; темноту погреба сменил белый свет солнца. Она поднялась направо по холму, поросшему увядшей травой. Внизу открылся город, наполовину засыпанный мелкими камнями, его узкие дворы, засаженные фиговыми деревьями и обнесенные косыми стенами. «Чудовища с церковных окон, — подумала она, — перепрыгнули через них; они утащили оттуда последних людей».
За ней группа развалин образовала полукруг; она медленно вошла в него, ища тени. Внутри перед растрескавшимися мраморными окнами, висели гардины из плюща. С сетеобразных стен по покатому лугу скатывались мелкие обломки. Она вытянулась на плоском камне, который жег ее. Посреди котловины ветвился уродливый виноградный куст. Она лежала на краю и, когда полузакрывала глаза, ей казалось, что он висит среди горящего голубого неба. Белый камень, блестящий плющ и голубой огонь: она растворялась в них. В ее жилах кипела жгучая радость; ее охватило томление… Издали, из города призраков, донесся рев. Ах! Это чудовища! Они свирепствуют в городе. Заколебался заржавевший колокол. Нет, это только одуряющее молчание полудня. Это только звук флейты Пана.