— Постигну ли я когда-нибудь вполне то, что растет вокруг меня, играет мускулами, выпрямляет суставы, изгибается и ширится? Из энтузиастки художественных произведений я превратилась в поклонницу человеческого тела. Ах! Художественные произведения не двигались, они отдавались и насыщали меня… Живая же красота растет, берет меня, продолжает расти, покоряет меня, все еще растет и будет ликовать в своей полноте лишь тогда, когда я буду истощена и закрою глаза!
Ее верный друг Дон Саверио приводил ей своих протеже. Он пояснял сам:
— Так как вы не позволяете мне, герцогиня, продавать вас другим, то я продаю их вам.
Он держал во всей стране агентов для поисков человеческого совершенства и уверял, что не боится никакого соперничества. Он отказался от своих прежних опасных средств для достижения власти и стал чем-то вроде мажордома на службе у герцогини. Он заведовал устройством ее празднеств.
Гости возлежали на галерее, за золотыми чашами, между краями которых расстилало свой бархатный покров вино, на пурпурных подушках в глубине широких мраморных скамей. На полу, на сверкающих квадратных плитах сбивались в красные лужи лепестки роз. Стройные ноги юношей скользили по ним. На упругих грудях Эмины и Фариды звенели тамбурины. Их маленькие ладони краснели от игры. Крупные плоды, лопавшиеся под пальцами гостей, бросали им в лицо свой сок. Множество девушек кружились между колоннами, оставляя на них свои прикосновения, точно венки. Их звали, требовали вина и поцелуев, открывали объятия и предлагали прохладные сиденья их разгоряченным телам.
Герцогиня сидела во внутреннем зале с мраморным полом. Было прохладно: из длинных тенистых коридоров врывался ветерок. У ее ног простиралась гладь большого бассейна.
И она стала разглядывать в текучем зеркале собственную наготу.
Это тело, никогда не рожавшее, было девственно в своей разрушающейся зрелости. Эти груди, маленькие и упругие, ежедневно окунали свои черно-голубые соски в цену новых наслаждений. Посреди живота резко выделялась широкая складка; она была похожа на змею, жалившую своими укусами это стремившееся к наслаждению тело. На гладком животе и благородной покатости плеч матовый алебастр кожи оттенялся несколькими желтыми пятнами. То был след поцелуев слишком пылкого любовника, которого нельзя было больше забыть: времени. Внутренняя сторона рук была дряблой, и крупные жилы набухли от голубовато-фиолетовой крови, гнавшей эти часто опускавшиеся и все вновь поднимавшиеся руки: обвивайтесь вокруг новых шей! Кисти рук, когда-то освященные и завершенные прикосновением к вазам и бюстам, снова приобрели что-то почти детское; на высоте своей мудрости, к концу стольких упражнений, они свисали снова, неутоленные и беспомощные. Все тело раньше, во времена торжествующей жизни на тронах искусства, среди его жертвенников, было пышнее. Теперь оно становилось все худощавее; дряблое, истощенное и изнуренное горячечной страстью, оно после каждой любовной ночи таяло немного больше; и, едва прикрытый натянутой влажной кожей, каждый мускул, беспокойный и горячий, тянулся к мимолетной руке, обещавшей немного услады.
Большое ярко-красное пятно плавало в воде. Это было отражение ее выкрашенных волос. Под ними она увидела свое лицо, бледное и худое, и среди его блеска тени разложения и маленькие впадины, в которых оно скрывалось и работало. Рот кроваво извивался во все более торопливой жажде наслаждений. Улыбка натягивала кожу под носом и под глазами так туго, что она имела синеватый отлив. Это была улыбка безумного блаженства — почти гримаса. Она сама не знала, усмехалось ли это лицо в легкой радости или гримасничало в страхе. Оно вызывало — и оно пугало своей отдаленностью от жизни. Оно умирало, это было видно… золотисто-зеленые тени на лбу под волосами, поднятыми над головой, точно медно-красный шлем над тщательно вылепленной маской; потемневшие, морщинистые веки и перламутровые оттенки щек; искусственно розовые, как восковой плод, подбородок и нос; и узкая, черная, болезненная поперечная складка на страстно изогнутой, набеленной шее — все это переливалось и тревожило, как гниющая масса, ярко и подозрительно блестело, как масляные пятна в стоячей воде, сверкало и манило, как блуждающие огоньки на глубоких болотах, трогало, пугало и очаровывало, как торопливые удары крыльев умирающего яркого мотылька.
Она вопросительно посмотрела себе в глаза. Это были все те же глаза под высокими черными бровями; их взгляд находил дорогу издалека, с серо-голубых морей. Но в них дрожал блеск опьянения и страха. Они были зрителями этого тела, белого кладбища все новых желаний, возгоравшихся и умиравших в нем.
И она ответила своим глазам:
— Речь идет о том, чтобы завершить начатый жест, прочитать до конца уже почти оконченное стихотворение.
Чем больше подвигалось лето, тем больше мучила ее никогда неиспытанная усталость. Ее уж не освежал вечерний воздух, она просыпала наслаждение чистым, ветренным утром. Внизу, у моря, все было светло, весело, полно движения и бодрости — каждое утро снова. На ней тяготел вечный полдень. Ей казалось, что ее изгнали в пустыню. Песок проникал сквозь поры кожи в ее кровь, вяло передвигался в жилах; в конце концов он должен был остановиться… С празднеств она уходила мрачная. Из крепких объятий она выходила с головокружением, сердцебиением и тошнотой. Ночью, лежа у открытого окна, без покровов, с сухой горячей кожей, она спрашивала себя при свете немигающих звезд: