Выбрать главу

— О, мои предки! Где вы? Я никогда не знала, что до такой степени одинока! Какое ужасное одиночество, которое и следа не оставит после себя! После меня свет перестанет существовать!..

— Преклоняются перед моим именем, моей гордостью, перед презрением, которое я даю чувствовать. Но где моя семья? Какой стране я принадлежу? Какому народу? Какому классу? Представительницей чего являюсь? Какие общие интересы оправдывают меня? Горе мне, если я ослабею! Я вся завишу от своих нервов. Никто не потребует для меня уважения, если моя собственная гордость когда-нибудь померкнет!.. Если бы у меня был ребенок!

Вместе с ней по холму поднималась и спускалась садовая стена, а сверху при свете звезд на нее смотрели маски, холодные и неподвижные. Она тосковала:

— Если бы у меня был ребенок!

Вдруг ей почудилось, что за ней следует, точно плывет, что-то. Она была на далеком море, за ней плыло что-то: утонувший мальчик Павица!

Перед ней, по траве, не глядя на нее, холодная и миловидная в своем старинном наряде, мелкими шажками шла маленькая Линда, искусственное, не имеющее будущего дитя ее сети лет с Якобусом. Если бы оно было ее собственным — хоть это!

Где-то под кустом, плача, со сломанными ногами, прятался юный кондитер. За то, что он понравился ей, его сбросили с кухонного балкона. Смуглые и бледные, с большими, обведенными кругами, глазами, лежали черноволосые мальчики на порогах странных порталов, а перед апельсинным садом сидела девочка с мягким профилем и длинными ресницами, вся позлащенная блеском плодов. «Конечно, и они уже умерли: я слишком сильно желала их!»

Мальчик-рыбак, с ее кольцом между зубами, лежал застывший на песке, раскинув руки, счастливый тем, что принес ей в дар себя… А там, у решетки, ночной ветер шевелил цветы на коленях у мертвой малютки.

Где и под какими венками лежит теперь Жан Гиньоль?

— От меня там нет ни одного… Он хотел последовать за мной и сделать мою жизнь менее одинокой. Он не мог бы сделать этого, — все равно. Я прогнала его и не понимаю больше, почему. Я прогнала его, и он ушел далеко, как можно дальше, туда, где кончается все. Не был ли он прав? Какое право я имела называть его трусом? О, я делала это с горя; ведь я понимаю его! Почему он тогда не понял меня? Теперь он даже не услышал бы меня. Если бы он вернулся, какой кроткой и покорной он нашел бы меня при своих тщетных попытках чувствовать любовь! Его не любили, бедняжку, но и он не любил: это хуже. Тоска по способности любить сломила его.

— Но я, я люблю! Я могу услышать от Нино, что, чтобы ни случилось, я всегда Иолла, — и могу верить ему! Он должен приехать! У него есть мужество, которое я теряю. Он не знает сомнений, он такой цельный. Я опять стану такой же. Я спасена!

Но к концу тяжелой ночи безудержных рыданий, после возбуждения, доходившего до судорог, и печали, доходившей до изнеможения, ей стало ясно:

— Нет! Если бы спасение было так легко, я сейчас же схватилась бы за него, и весь страх был бы излишен. Но его нет! Нино не должен приехать. В момент, когда я слаба! Было бы позорно, если бы «следующий раз», в который он верил, имел такой вид. И к тому же еще для меня речь идет о последнем разе — почти во всем.

После, четырехчасового сна все это показалось ей кошмаром. Она чувствовала в себе вызывающую силу, появилась в обществе, вняла мольбам одного иностранного дипломата, приняла участие в его попытке столкнуть своего соперника по службе и на следующий вечер устроила празднество в саду, план которого придумала Винон Кукуру, и на которое она, из-за траура по мужу, смотрела из потайного уголка. Дамы появились все в трико, а мужчины изображали обезьян.

Но среди танца с большой, дико пахнущей обезьяной, герцогиня исчезла: она отправилась в Салерно, где у нее было назначено свидание с Асклитино, графом Аверса.

В притворе собора, под аркадами, стоял его каменный саркофаг. В нем была круглая дыра; двое детей, заглядывавших в нее, сказали ей:

— Не будите его! Он спит.

Но она разбудила его силой своего желания.

Она пошла обратно по мозаичному полу с птицами на вращающихся кольцах, с масками, рыбами — загадочными символами, которые были действительностью в головах ее предков. В их головах львы у портала жили, подобно превращенным людям.

Она поднялась между кактусами по горе. Зубчатые стены сковывали черные массы садов. Глубоко внутри кричали меловые пятна вилл. Она оставила за собой покривившиеся часовни, купол с зияющими трещинами; пустые арки, в которых тускнел солнечный закат. Внизу мерцал город.

Вспаханные террасы вокруг замка были покрыты тенью. Крестьяне уже спали; какая-то собака залаяла к успокоилась.

Она прошла мимо моста и ворот и пошла вдоль наружной стороны длинных стен. Она остановилась у одной из брешей и посмотрела наверх. Там, за почерневшим отверстием стоял он, и сюзерен вкладывал ему в руку золотое знамя. Она слышала звон и неравномерные шаги на разрушенных ступенях — и он вошел во двор. Он был в тонком панцире из серебра, с оливковыми ветвями над челом, на крупных локонах, загнутых на концах; у него были красные губы.

Она стояла в своей бреши, ее черный силуэт расплывался во мраке, белое лицо выделялось в нем. Искоса, манящим и тоскующим взором, оглядывала она его. Он смотрел ей прямо в глаза, твердо и кротко. Он улыбался ей. Стало совсем темно, но она, счастливая и умиротворенная, знала, что он скрестил руки на рукоятке своего меча и улыбается в тени.

Когда она пришла снова, было слишком рано; она предвидела это. Она ждала в тесном четырехугольнике между искрошившимися камнями. Пред ее глазами сверкало море, точно магическое зеркало, поставленное между развалинами ее призрачного замка, чтобы призывать былое. Из обломка скалы она сделала себе подушку. Возле нее раздался шорох. Она обернулась; на нее острыми глазками смотрела ящерица. Герцогиня положила, как делала это в детстве, голову на руки, и она, и маленькая родственница исчезнувших с лица земли гигантов, смотрели друг на друга, долго и дружелюбно — как когда-то. Она чувствовала себя маленькой, как некогда, и затихшей. Кто-то подошел и обхватил руками ее лицо.