Выбрать главу

— Я решила, я еду домой, в Неаполь.

— Обдумайте хорошенько, герцогиня, я умоляю вас! Вы беспокоите меня больше, чем я могу сказать вам!

— Без основания, милый друг; все идет так, как я того желаю. Проводите меня обратно, в Десенцано!

— Вы позволяете? Но сегодня больше нет пароходов. Переночуйте у меня!

— Нет, нет. Мы не можем поехать на парусной лодке?

— Можем, конечно, можем! Ведь ветер попутный!

Он побежал к двери.

— Паоло, есть попутный ветер в Десенцано?.. Да, герцогиня, мы едем! Едем на парусной лодке с вами, герцогиня!

Он был счастлив; он сразу забыл свои увещания и опасения. Он, бессознательно для нее самой, напоминал ей Нино. «Какой ребенок!» — подумала она почти с нежностью.

— Но тогда мы должны сейчас ехать! — воскликнул он. — В нашем распоряжении три часа. Поезд в Милан идет в пять часов двадцать пять минут.

— Телеграфируйте прежде врачу в Риву, что я не приеду, а также Просперу, моему егерю. Он уже там. Пусть он тотчас же вернется и едет за мной в Милан.

Они сели в лодку.

— Вы не берете с собой лодочника?

— К чему? Я сам управляю парусом так, как будто никогда не делал ничего другого.

— А Линда, — вдруг спросила она. — Маленькая Линда?

— Да, страшно жаль, что вы не видели ее. Она была здесь еще неделю тому назад. Теперь становится холодно, в городе ей будет лучше.

— В Венеции?

— У Клелии… Боже мой, должен же я был дать бедной женщине хоть какое-нибудь удовлетворение. Я оставил ей Линду. Что у нее есть еще? Мортейль тупеет все больше; я думаю, он пьет.

— Маленькая Линда в своем тяжелом, блестящем, точно перламутровом платье…

— О, она его больше не носит. Что вы думаете, ведь ей уже тринадцать лет. Большая девочка.

— И, конечно, хорошенькая.

— Еще бы!

Он поднес пальцы к губам.

— И веселая?

— Тихая, очень тихая.

Он замолчал.

— Но наружность! — быстро сказал он. — Я всегда только смотрю на нее и благодарю ее за то, что она существует. Рисовать мне ее не надо: потому-то я и нахожу ее такой красивой. Какое наслаждение смотреть на прекрасное, не думая о ремесле! Посмотрите на это туманное озеро, полное неясных отражений. Как это волновало бы меня раньше! Теперь это меня нисколько не трогает — нисколько.

— Знаете, кто недавно навестил меня? — спросил он. — Нино!

— Что он делает, где он?

— Он поехал в Геную, он собирается в Америку, по поручению своей партии. Эта молодежь!.. Его бедная мать очень больна, она недолго протянет.

— Я знаю.

— Зибелинд тоже провел день у меня. Вы встретите его в Неаполе. Он становится совсем седым. Знаете, мне приятнее замечать это на знакомых, чем на себе самом. Видеть, как все старится…

— Старится? Нет. Я, по крайней мере — нет. Моя молодость и моя жизнь кончаются одновременно.

— Тогда вы счастливы, — пробормотал он.

Прошло несколько минут.

— Я опускаюсь, — сказал Якобус. — Вернее, я уже опустился. Не думайте, герцогиня, что я не знаю этого. Большей частью мне удается не думать об этом. Но есть дни… и сегодня, когда я вижу вас… Вы прекраснее, чем когда-либо!

Она медленно опустила глаза на него; он сидел, согнувшись, и смотрел на нее снизу вверх. Они молчали. Герцогиня сидела, выпрямившись, у высокого руля. Вечерело. Из облака за ней в воду скользнуло несколько роз.

— К счастью, мне не надо рисовать вас, — опять пробормотал он.

— Мне кажется, вам живется хорошо так… Но вы обращаете слишком мало внимания на парус.

— Сейчас… Но подумайте, ведь мне ничто не удавалось. Палладу Ботичелли теперь нашли, вы знаете?

— Да, в палаццо Питти. Я видела снимки с нее.

— Я даже ездил туда… Ну, так вот, она совершенно другая.

— К сожалению.

— Совершенно другая, чем моя. Нет, мне никогда не было дано довести до конца одну из грез великого века, — во времена Минервы так же мало, как и позже, когда я хотел написать Венеру.

— Вы хотели слишком многого.

В ушах ее звучали ее собственные, когда-то сказанные слова: «Созданные из бездн каждой пропасти, из звезд каждого неба». Относились ли они и к нему?

— Вы были знамениты, вы много зарабатывали, тем не менее ваше искусство не удовлетворило вас. Это необыкновенно.

— Но это скромная степень необыкновенности.

— Конечно.

Нет, эти слова не относятся к нему — ведь он унижает себя, он сумел смириться и согласился продолжать жить отрезвленным.

Они долго не произносили ни слова. Волны становились больше, лодка поднималась и падала. Озеро было широко, как море. Берега исчезли за низко спустившимися тучами. Они не видели ни одного судна, они были совершенно одни.

— Так и хочется спросить, куда вы едете, — задумчиво сказал он. — Простите, у вас такой вид, что навязывается этот вопрос: вы сидите вся белая среди всех этих темных испарений воды, — сидите, выпрямившись, на высокой палубе, вся белая, а за вашими узкими плечами под облаком тянется плоская кроваво-красная полоса, а облако стоит над вами, железное, точно шлем у вас на голове.

— Я узнаю все, — сказала герцогиня. — У вас прежнее воображение.

Он застонал.

— Вы можете поверить мне, я думал об этом все это долгое время. Я казался себе слишком хорошим для истерического Ренессанса, не правда ли? Ну, так вот, у меня не было никакого права на это. Обольстительно болезненное было именно тем, что я должен был писать. Разве иначе я мог бы писать его? Мы не должны никогда думать, что можем сделать нечто иное, чем то, что делаем; грязный Перикл был совершенно прав… В нынешнее время мы все только и живем больным. Где бы ни раздался хрип разложения, мы откликаемся на него. Это наше призвание. Я же наложил руку на великую, здоровую жизнь. Вы, герцогиня, были тогда Венерой, выхоленной и зрелой. Я хотел сделать из вас нечто безмерное, нечто всеобъемлющее, уничтожающее своим великолепием. Из всего этого вышла страдальческая физиономия Зибелинда. И поделом мне. Я мог писать вас, герцогиня, но единственное творение, которое должно было быть откровением для всех, которое каждому должно было показаться его собственной грезой и которое мог бы написать только я: его вы тогда не дали мне. Сегодня…