Выбрать главу

Она разорвала письмо. Она дрожала от гневного презрения. «Вот к какому средству он прибег. Я не позволила ему связать себя со мной другим способом: поэтому он умирает из-за меня. Он забрызгивает меня своей кровь. Какая трусость! Он дал победить себя, и он хочет, чтобы и я страдала от его поражения: трус вдвойне!»

Но от собственной суровости ей было больно, как от припадка болезни.

Она держала в эту ночь увитый виноградом жезл очень высоко. В первый раз в ее оргии звучал хриплый тон отчаяния. Бедного Рущука она дразнила и разочаровывала до тех пор, пока его лицо стало синевато-багровым, а язык странно тяжелым. Затем она властным жестом Венеры, соединяющей Елену и Париса, толкнула его в постель к Лилиан, которой нужны были деньги. Уверяли, что на этот раз у министра был настоящий удар. За окнами еще ревел мятеж, поднятый трупом Жана Гиньоль; а из среды гостей к ней доносился враждебный ропот.

Она стала опять выезжать. Она появилась в театре Сан-Карло, выйдя навстречу ярости, бушевавшей вокруг нее, при поднятом занавесе. Гвардия ее безусловных поклонников, состоявшая из кавалеров с орденами в петлице и оборванцев, защищала дверь ее ложи. Она смотрела вниз, на зал, где люди корчились в судорогах ярости, вверх на галереи, откуда ей угрожали кулаками, и в этой толпе она узнала народ, который в Заре неистовствовал вокруг ее экипажа, потому что она оправдывала убийцу. Ей казалось, что перед ней опять на берегу бухты прыгает старик, в злобе на то, что она взялась за весло. И нечеловечески зияющая пасть римского газетчика снова, казалось ей, открылась перед ней, наполненная слюной, с испорченным дыханием, со звуками смерти, и, ликуя от ненависти, бросала ей в лицо все несчастья, которые произошли по ее вине и во имя ее!

Ее приверженцы воспользовались минутой общей усталости и гнетущей тишины, чтобы громкими криками выразить ей одобрение. Это были старые развратники, кокотки и молодые полумертвецы. Это было худшее, что ей пришлось перенести. Она выдержала и это, очень высокомерная, с лорнетом у глаз, не отвечая на приветствия.

Вдруг она исчезла. Ее экипаж умчался, прежде чем кто-нибудь заметил ее отсутствие. Она сидела в нем такая же неподвижная, как на своем месте в ложе. Она казалась себе застывшей в высоко вознесенном, с трудом воздвигнутом одиночестве. Только не бояться головокружения!

Лакеи распахнули ворота сада. Когда экипаж проезжал сквозь них, герцогиня увидела у железной лиственной сети что-то маленькое — девочку с цветами на коленях. Она, не задумываясь, велела остановиться и вышла из экипажа.

— Дай мне твои цветы, — сказала она.

Девочка не шевелилась.

— Она спит, — пробормотала герцогиня и приблизила губы ко лбу ребенка. Как только она коснулась его, голова упала на плечо. Она пощупала лицо: девочка была мертва.

Она стояла и дрожала. Она чувствовала, что сейчас бросится на тело ребенка и зарыдает.

Со страхом перед самой собой она приказала слугам остаться у ворот и вошла одна в темный парк.

— Девочка умерла с голоду, — сказала она себе. — Она очутилась случайно на камне у моей двери. Какое отношение это имеет ко мне!

Но после всех мертвецов, которые бросили ей себя, точно принадлежали ей, ее свалило легкое прикосновение к этому случайному детскому трупу.

— Их слишком много, их тела лежат всюду, куда я ни посмотрю. Я не понимаю, как я могла перенести их всех: раньше, начиная с Далмации и Парижа, до Венеции, когда передо мной поставили носилки с телом Сан-Бакко. Я чувствовала так же, как та старуха в Бенковаце, которая размахивала черепом своего сына и кричала «Справедливости!» Я была так же сильна! Разве я не дочь сильных, на жизненных путях которых грудями лежали тела побежденных? Сколько людей должны были погибнуть или заглохнуть, чтобы жизнь одного из Асси стала свободной, ничем не ограниченной, великой и прекрасной? Он никогда не считал их! Он брал их, он считал себя достойным всех жертв, у него было мужество на это, и совесть не тревожила его!

— О, мои предки! Где вы? Я никогда не знала, что до такой степени одинока! Какое ужасное одиночество, которое и следа не оставит после себя! После меня свет перестанет существовать!..

— Преклоняются перед моим именем, моей гордостью, перед презрением, которое я даю чувствовать. Но где моя семья? Какой стране я принадлежу? Какому народу? Какому классу? Представительницей чего являюсь? Какие общие интересы оправдывают меня? Горе мне, если я ослабею! Я вся завишу от своих нервов. Никто не потребует для меня уважения, если моя собственная гордость когда-нибудь померкнет!.. Если бы у меня был ребенок!

Вместе с ней по холму поднималась и спускалась садовая стена, а сверху при свете звезд на нее смотрели маски, холодные и неподвижные. Она тосковала:

— Если бы у меня был ребенок!

Вдруг ей почудилось, что за ней следует, точно плывет, что-то. Она была на далеком море, за ней плыло что-то: утонувший мальчик Павица!

Перед ней, по траве, не глядя на нее, холодная и миловидная в своем старинном наряде, мелкими шажками шла маленькая Линда, искусственное, не имеющее будущего дитя ее сети лет с Якобусом. Если бы оно было ее собственным — хоть это!

Где-то под кустом, плача, со сломанными ногами, прятался юный кондитер. За то, что он понравился ей, его сбросили с кухонного балкона. Смуглые и бледные, с большими, обведенными кругами, глазами, лежали черноволосые мальчики на порогах странных порталов, а перед апельсинным садом сидела девочка с мягким профилем и длинными ресницами, вся позлащенная блеском плодов. «Конечно, и они уже умерли: я слишком сильно желала их!»

Мальчик-рыбак, с ее кольцом между зубами, лежал застывший на песке, раскинув руки, счастливый тем, что принес ей в дар себя… А там, у решетки, ночной ветер шевелил цветы на коленях у мертвой малютки.

Где и под какими венками лежит теперь Жан Гиньоль?

— От меня там нет ни одного… Он хотел последовать за мной и сделать мою жизнь менее одинокой. Он не мог бы сделать этого, — все равно. Я прогнала его и не понимаю больше, почему. Я прогнала его, и он ушел далеко, как можно дальше, туда, где кончается все. Не был ли он прав? Какое право я имела называть его трусом? О, я делала это с горя; ведь я понимаю его! Почему он тогда не понял меня? Теперь он даже не услышал бы меня. Если бы он вернулся, какой кроткой и покорной он нашел бы меня при своих тщетных попытках чувствовать любовь! Его не любили, бедняжку, но и он не любил: это хуже. Тоска по способности любить сломила его.

— Но я, я люблю! Я могу услышать от Нино, что, чтобы ни случилось, я всегда Иолла, — и могу верить ему! Он должен приехать! У него есть мужество, которое я теряю. Он не знает сомнений, он такой цельный. Я опять стану такой же. Я спасена!

Но к концу тяжелой ночи безудержных рыданий, после возбуждения, доходившего до судорог, и печали, доходившей до изнеможения, ей стало ясно:

— Нет! Если бы спасение было так легко, я сейчас же схватилась бы за него, и весь страх был бы излишен. Но его нет! Нино не должен приехать. В момент, когда я слаба! Было бы позорно, если бы «следующий раз», в который он верил, имел такой вид. И к тому же еще для меня речь идет о последнем разе — почти во всем.

После, четырехчасового сна все это показалось ей кошмаром. Она чувствовала в себе вызывающую силу, появилась в обществе, вняла мольбам одного иностранного дипломата, приняла участие в его попытке столкнуть своего соперника по службе и на следующий вечер устроила празднество в саду, план которого придумала Винон Кукуру, и на которое она, из-за траура по мужу, смотрела из потайного уголка. Дамы появились все в трико, а мужчины изображали обезьян.

Но среди танца с большой, дико пахнущей обезьяной, герцогиня исчезла: она отправилась в Салерно, где у нее было назначено свидание с Асклитино, графом Аверса.

В притворе собора, под аркадами, стоял его каменный саркофаг. В нем была круглая дыра; двое детей, заглядывавших в нее, сказали ей: