Она приветливо ответила, хотя ее мучил страх:
— Нет, нет.
Он еще несколько времени, опустив глаза, тихо говорил о ее смерти, которая очищает и преображает ее. Она готова была думать, что ее смерть улучшает прежде всего его самого. Он был спокойнее, чем прежде, без нездорового скрежета чувств. Рука, которую он протянул ей на прощанье, не была горяча. Он просил ее позволить ему придти опять; она не имела ничего против.
Когда он ушел, она нашла на своем столе христианские брошюрки и перевернула несколько страниц. Что-то неопределенное благотворно подействовало на нее — точно запретное благоухание из прежних времен, уже порядочно выдохшееся, проникло в ее комнату. Это была любовь, как бы мало ни было ее. Этот слабый искренне влюбился в нее. Теперь, наконец, когда она умирала, он почувствовал себя достаточно близким к ней; он, жизнь которого была долгим умиранием.
Она не слышала грохота экипажа под своим окном: на ее вопрос ей сообщили, что народ сам приносит туда солому. Вечером до ее слуха донеслось мягкое бренчанье гитары. Она улыбнулась.
— Теперь вы любите меня. Когда я умру, вы будете плакать. «Бедняжка», — скажут они, потому что так называют они мертвых. Как они должны быть рады, что могут хоть раз пожалеть меня — этот единственный, неизбежный раз.
Ее сердце, наконец, успокоилось. В течение четырех дней она не испытывала никаких страданий. К вечеру пятого дня явился слуга из архиепископского дворца и спросил, может ли ее светлость принять генерального викария. Она еще не успела ответить, как доложили о нем самом.
Тамбурини вошел, быстро и тяжеловесно ступая, как много лет тому назад. Он был все тем же плотным, крепким чиновником и дельцом в священнической одежде. Живые, умные глаза по-прежнему сверкали из-под тяжелых век на топорном лице. Ни один мускул его мощных челюстей не ослабел, он сохранил все зубы, а прядь волос, делившая его низкий лоб, была совершенно черная. Но под его кожей струилось еще больше желчи.
Будущий князь церкви стоял, упираясь в землю, точно перед фронтом миллионов, в наводящей робость позе портье. За ним остановился Рущук. Герцогиня пригласила их сесть. Тамбурини сказал:
— Герцогиня, я прихожу как старый друг. Вы всегда были доброй дочерью святой церкви. Я не могу забыть этого только потому, что в последние годы вы впадали в заблуждения.
— Вы слишком добры, монсеньер, — сказала герцогиня.
— Ваши заблуждения тяжки, я признаю это, и возбудили много соблазна. Но полной исповедью и искренним раскаянием вы дадите мне возможность отпустить вам все грехи. И потом у вас есть еще другое, очень действительное средство исправить все.
Он откашлялся. Герцогиня вопросительно посмотрела на него, потом на его спутника.
— Из-за этого-то мы и пришли, — сказал Рущук.
Он поглядывал на нее мутными глазами, содрогаясь от ужаса и желания. Вот она лежит и умирает, все еще прекрасная и юная, так как ведь она герцогиня — а он не обладал ею! Он еще раз пролепетал:
— Из-за этого мы и пришли.
Она поняла.
— Ах, деньги! Вы хотите денег?
— Господин фон Зибелинд, — пояснил Тамбурини, — по моей настоятельной просьбе сообщил мне, в каком состоянии он застал вас, милая дочь. Он сказал нам, что вы ясно сознаете свое положение и переносите его по-христиански. Мы не сочли себя в праве терять время, тем более, что почтенный представитель ваших мирских интересов, наш друг господин фон Рущук, дал нам знать, что вы до сих пор не сделали никаких распоряжений.
И он бросил взгляд финансисту.
— Герцогиня, — пролепетал Рущук, багровея, — вы знаете сами, что я хорошо управлял вашим имуществом… Возможно, что я извлек из этого пользу для себя, я не отрицаю. Но несомненно, что никто другой, даже самый непокладистый герой добродетели, не мог бы доставить вам таких сумм, как я!
— Потому что никто не обладает такой ловкостью, — пояснил Тамбурини.
— Поэтому, — продолжал Рущук, — ваша светлость, поверите мне, если я скажу вам: самое лучшее будет, если вы завещаете все церкви. Мне это безразлично, но я советую вам сделать это.
— Церкви? — изумленно сказала она. — Ну, да, почему бы и не церкви?
— Уже ради вечного спасения, — сказал финансист. — И еще из других соображений.
— Будущая жизнь, дочь моя, крайне важная вещь! — громогласно возвестил викарий.
— С меня довольно было и настоящей, — просто сказала герцогиня. — И я относилась к ней серьезно.
— Мы, христиане, придаем значение только вечности, — с убеждением заявил Рущук. — Эта жизнь исполняет слишком мало наших желаний.
И его неутоленное желание мутно вспыхнуло в его взоре.
— Вы, христиане, так мало умеете использовать этот короткий промежуток времени, — сказала герцогиня, и ее замечание глубоко удивило ее, — и вы берете на себя смелость заполнить своей особой вечность.
— В этой философии вы горько раскаетесь, милая дочь! — грозно вскричал викарий. — Вместо того, чтобы ухудшать свое дело дешевым кощунством, сделайте лучше, как вам советуют, завещание в пользу святой церкви. Тогда у вас будет что привести в свое оправдание. Вам это понадобится в ближайший же момент — в том месте, куда вы идете.
— Там — я знаю, чем я похвалюсь там. Я скажу, что велела своему егерю вывести вас, монсеньер. И кто знает, может быть, я и в самом деле сделаю это.
Властная осанка Тамбурини исчезла. Он что-то скромно пробормотал. Рущук пролепетал, неприятно пораженный:
— Вы строги, герцогиня, я больше не решаюсь…
— Решайтесь, — сказала она, странно улыбаясь.
Он откинулся назад. Его стул двигался взад и вперед, так сильно тряслось его тело. Он хотел ее; с ужасом перед смертью, разжигаемый ее невидимым присутствием, он желал ее даже на этом ложе. Он будет единственным, которого у ее гроба будет гнести непоправимое сожаление. А она умирает!
Она полулежала в кресле, вся светлая, с лицом, окаймленным темными волнами волос. Брови резко выделялись на впалых висках, глаза были окружены морщинками, по обе стороны носа лежала глубокая тень, а над узкой, прозрачной переносицей скользил почти горизонтально ее взгляд, усталый, почти погасший.
Тем не менее он смирял ее обоих собеседников. Они ненавидели ее за это, но они и теперь не добились права жалеть ее. У нее оставалась красота погасающего света. Косой луч солнца бросал красное пятно под левую сторону ее носа. Подбородок загибался кверху, мягкий и полный — последнее искушение. Зубы блестели, влажные и белые. За ее покрытым бледно-фиолетовой тенью телом и матово-белым платьем на сверкающем желтом шелке стены выделялась красновато-желтая подушка.
Но разговор утомил ее. Она чувствовала, как снова сжимается сердечный мускул. Кончики ее пальцев горели от холода. Она позвонила и приказала закутать себе колени одеялом.
Тамбурини не понимал, зачем ему позволять этой умирающей запугивать себя.
— Ваша светлость, имеете какие-нибудь возражения мирского характера? — спросил он. — У вас нет семьи, никого, кому вы могли бы хотеть оставить все это количество миллионов… Столько денег! — сказал он, надув щеки.
Она подумала. Нино? Богатство слишком рано разрушило бы его. Маленькая Линда? Что нужно ей, тихо и холодно покоящейся в самой себе! Кто же?
Она ответила:
— Я не имею ничего против — и ничего за.
— Если вы не отдадите вашего имущества церкви, — заметил викарий, — то все перейдет к далматскому государству.
— Да, тогда все получим мы, — подтвердил Рущук. — Ваша светлость, видите, как бескорыстно я вам советую. Только ради спасения вашей души.
— А не потому, что вы представитель финансовых интересов святой церкви? Крупнейший банкир христианского мира?
— Ваша светлость, ошибаетесь во мне. Я не думаю о таких мелочных выгодах. Не станем ли мы на мирскую точку зрения? В таком случае я сужу, как государственный человек, и нахожу, что — как бы выразиться — свободная жизнь вашей светлости требует искупления перед обществом. Доверие к существующему общественному порядку потерпело бы значительное потрясение, если бы дама в необыкновенном положении вашей светлости, титулованная и необыкновенно богатая, по крайней мере в виду смерти, не сделала благонамеренного употребления из своих больших средств.