Выбрать главу

«Рабом моим» было подчеркнуто. Я прочел записку, полученную рано утром, еще раз, затем велел оседлать себе осла, истинно ученое животное, и поехал в горы, чтобы там, среди величавой природы Карпат, заглушить свое томление.

И вот я вернулся — усталый, истомленный голодом и жаждой и, прежде всего, влюбленный.

Я быстро переодеваюсь и через несколько мгновений стучусь в ее дверь.

— Войдите!

Я вхожу. Она стоит посреди комнаты в белом атласном платье, струящемся по ней, как потоки света, и в кацавейке из багряного атласа с богатой, пышной горностаевой опушкой, с маленькой алмазной диадемой на осыпанных пудрой, словно снегом, волосами, со скрещенными на груди руками, со сдвинутыми бровями.

— Ванда!

Я бросаюсь к ней, хочу охватить ее руками, поцеловать ее; она отступает на шаг и окидывает меня взглядом с головы до ног.

— Раб!

— Госпожа! — я опускаюсь на колени и целую подол ее платья.

— Вот так-то лучше!

— О, как ты прекрасна!

— Я тебе нравлюсь? — Она подошла к зеркалу и оглядела себя с горделивым удовольствием.

— Ты сведешь меня с ума!

Она презрительно выпятила нижнюю губу и насмешливо взглянула на меня из-под опущенных век.

— Подай мне хлыст!

Я окинул взглядом комнату.

— Нет! — воскликнула она, — оставайся на коленях, — она подошла к камину, взяла с карниза хлыст и хлестнула им по воздуху, глядя на меня с улыбкой, а потом начала медленно засучивать рукава меховой кацавейки.

— Дивная женщина! — вскричал я.

— Молчи, раб!

Внезапно посмотрев на меня мрачным, даже свирепым взглядом, она ударила меня хлыстом; в следующее мгновение она склонилась ко мне с выражением сострадания на лице, нежно обвила рукой мою шею и спросила полусмущенно, полуиспуганно:

— Я сделала тебе больно?

— Нет! — ответил я. — Но если бы и сделала — боль, которую ты мне причинишь, для меня наслаждение. Бей же меня, если это доставляет тебе удовольствие.

— Но мне это не доставляет никакого удовольствия. Меня снова охватило это странное опьянение.

— Бей меня! — молил я. — Бей меня, безо всякой жалости!

Ванда взмахнула хлыстом и дважды ударила меня.

— Что, хватит с тебя?

— Нет!

— Серьезно, нет?

— Бей меня, прошу тебя — для меня это наслаждение.

— Да, потому что ты отлично знаешь, что это несерьезно, — возразила она, — что у меня не хватит духу сделать тебе больно. Мне противна вся эта грубая игра. Если бы я действительно была такой женщиной, которая способна хлестать своего раба, ты бы ужаснулся.

— Нет, Ванда, — сказал я, — я люблю тебя больше самого себя, и отдаюсь тебе на жизнь и на смерть — ты в самом деле можешь делать со мной все, что тебе вздумается, все, что внушит тебе одна только твоя заносчивость.

— Северин!

— Топчи меня ногами! — воскликнул я, распростершись перед ней лицом ниц.

— Я ненавижу всякую комедию! — нетерпеливо воскликнула Ванда.

— Так издевайся надо мной всерьез. Зловещая пауза.

— Северин, предостерегаю тебя еще раз — в последний раз, — прервала молчание Ванда.

— Если любишь меня, будь жестока со мной! — умоляюще проговорил я, поднимая к ней глаза.

— Если люблю тебя — повторила Ванда. — Ну, хорошо же! — Она отступила на шаг и оглядела меня с мрачной усмешкой. — Так будь же моим рабом и почувствуй, что значит всецело отдаться в руки женщины! — Ив тот же миг она наступила на меня ногой.

— Ну, раб, как тебе это нравится? Затем она взмахнула хлыстом.

— Встань!

Я хотел подняться на ноги.

— Не так! — приказала она. — На колени! Я повиновался, и она начала хлестать меня. Удары — частые, сильные — сыпались мне на спину, на руки, каждый врезался в мою плоть и продолжал там гореть, но боль приводила меня в восторг, потому что исходила она от нее — от той, которую я боготворил, за которую всякую минуту готов был отдать жизнь. Вот она остановилась.

— Я начинаю находить в этом удовольствие, — заговорила она. — На сегодня довольно, но мной овладевает дьявольское любопытство — посмотреть, насколько хватит твоих сил, жестокое желание — видеть, как ты трепещешь под ударами моего хлыста, как извиваешься, наконец, услышать твои стоны и жалобы, и хлестать так безо всякой жалости, пока ты не лишишься чувств. Ты разбудил опасные наклонности в моей душе. Ну, а теперь вставай.

Я схватил ее руку, чтобы прижаться к ней губами.

— Что за дерзость!

Она оттолкнула меня от себя ногой.

— Прочь с глаз моих, раб!

Как в лихорадке, проспал я в смутных снах всю ночь. Когда я проснулся, едва светало.

Что случилось в действительности из того, что проносится в моем воспоминании? Что я пережил и что — только видел во сне? Меня хлестали, это несомненно, — я еще чувствую каждый удар, я могу сосчитать жгучие красные полосы на своем теле. И хлестала меня она! Да, теперь мне все ясно.

Моя фантазия стала действительностью. Что же я чувствую? Разочаровала ли меня действительность моей грезы?

Нет! Я только немного устал — но ее жестокость наполняет меня восторгом. О, как я ее люблю, как я ее боготворю! Ах, все это и отдаленно не выражает того, что я к ней чувствую, того, как всецело я чувствую себя отдавшимся ей! Какое это блаженство — быть ее рабом!

Она окликает меня с балкона. Я бегу вверх по лестнице. Она стоит на пороге и дружески протягивает мне руку.

— Мне стыдно! — проговорила она, склонившись ко мне на грудь, когда я обнял ее.

— Чего?

— Постарайтесь забыть вчерашнюю безобразную сцену, — сказала она дрожащим голосом. — Я исполнила вам вашу безумную фантазию — теперь будем благоразумны, будем счастливы, будем любить друг друга, а через год я стану вашей женой.

— Моей госпожой! — воскликнул я, — а я — вашим рабом!

— Ни слова больше о рабстве, о жестокости, о хлысте, — перебила меня Ванда. — Из всего этого я согласна оставить вам одну только меховую кофточку, не больше. Пойдемте, помогите мне надеть ее.

Маленькие бронзовые часы с фигуркой Амура, только что выпустившего стрелу, пробили полночь.

Я встал, хотел уйти.

Ванда ничего не сказала, только обвила меня руками, притянула назад на оттоманку и снова начала целовать меня, и так понятен, так убедителен был этот немой язык!..

Но он говорил еще больше, чем я осмеливался понять — такой страстной истомой дышало все существо Ванды, столько сладостной неги было в полузакрытых, сумеречных глазах ее, в слегка мерцающем красном потоке ее волос, припорошенных белой пудрой, в белом и красном атласе, шелестевшем вокруг нее при каждом ее движении, в волнующемся горностае кацавейки, в который она небрежно куталась.

— Умоляю тебя, — запнулся я, — но ты рассердишься.

— Делай со мной, что хочешь, — прошептала она.

— Тогда топчи меня, прошу тебя, иначе я помешаюсь.

— Разве я не запретила тебе! — воскликнула Ванда.

— Ты все-таки неисправим.

— Ах, я влюблен так страшно!

Я опустился на колени и прижал свое пылающее лицо к ее лону.

— Я, право, думаю, — задумчиво начала Ванда, — что все это твое безумие есть лишь демоническая, ненасытная чувственность. Наша неестественность должна порождать подобные заболевания. Если бы ты был менее добродетелен, ты был бы совершенно нормален.

— Так сделай же меня нормальным, — пробормотал я.

Я перебирал руками ее волосы и искрящийся мех, вздымающийся и опускающийся на ее волнующейся груди, словно освещенная луной волна, смущая все мои чувства.

И я целовал ее — нет, она целовала меня — так бурно, так безжалостно, словно хотела убить меня своими поцелуями. Я был как в бреду, свой рассудок я давно потерял, но под конец я стал просто задыхаться. Я попытался освободиться.

— Что с тобой?

— Я страдаю ужасно.

— Страдаешь? — она громко и весело расхохоталась.