Какое все-таки наслаждение — закутывать в шубку красивую, пышную женщину, видеть, чувствовать, как погружаются в нее ее великолепные члены, ее затылок, как прилегает к ним драгоценный мягкий мех, приподнимать волнистые локоны и расправлять их по воротнику, а потом, когда она сбрасывает шубку, чувствовать восхитительную теплоту и легкий запах ее тела, которыми дышат золотистые волоски соболя, — от этого можно голову потерять!
Наконец-то выдался день без гостей, без театра, без выездов. Я вздыхаю с облегчением. Ванда сидит на галерее и читает. Поручений для меня, по-видимому, не будет. С наступлением сумерек, когда опускается серебристый вечерний туман, она уходит к себе. Я прислуживаю ей за обедом, обедает она одна, но для меня — ни единого взгляда, ни единого звука, ни даже — оплеухи.
О, как я томлюсь по удару ее руки!
Меня душат слезы. Я чувствую, как глубоко она унизила меня, — так глубоко, что теперь она даже не дает себе труда помучить меня, поиздеваться надо мной.
Перед тем, как она ложится спать, ее звонок призывает меня.
— Сегодня ты будешь ночевать рядом со мной. Прошлую ночь я видела ужасные сны, сегодня я боюсь остаться одна. Возьми себе подушку с оттоманки и ложись на медвежьей шкуре у моих ног.
Проговорив это, Ванда тушит свечи, так что комната остается освещенной только маленьким фонариком с потолка, и забирается в постель.
— Не шевелись, не то разбудишь меня.
Я сделал все, что она приказала, но долго не мог уснуть. Я видел красавицу — прекрасную, как богиня! — закутанную в темный мех своего ночного халата, лежавшую на спине, с запрокинутыми за голову руками, утопающими в массе рыжих волос. Я слышал глубокое ритмичное дыхание, вздымавшее ее грудь, — и каждый раз, едва она пошелохнется, я настораживался, прислушиваясь, не буду ли я ей нужен.
Но я ей не был нужен.
Вся моя роль, все мое значение для нее сводились к тому, чтобы служить ей свечою впотьмах или револьвером, который кладут под подушку для безопасности.
Кто же из нас помешался — я или она? Зарождается ли все это в изобретательном, прихотливом женском мозгу, с намерением превзойти мои сверхчувственные фантазии, или эта женщина действительно одна из тех нероновских натур, которые находят дьявольское наслаждение в том, чтобы как червя бросать себе под ноги человека мыслящего, чувствующего и обладающего волей точно так же, как и они сами?
Что я пережил!
Когда я склонился на колени перед ее постелью с кофейным подносом, Ванда вдруг положила мне на плечо руку и заглянула глубоко в мои глаза.
— Какие у тебя прекрасные глаза! — тихо сказала она. — И только теперь по-настоящему, с тех пор, как ты начал страдать! Ты очень несчастлив?
Я опустил голову и молчал.
— Северин! Любишь ли ты меня еще? — со страстью воскликнула она вдруг. — Можешь ли ты еще любить меня? — И она привлекла меня к себе с такой силой, что поднос опрокинулся, чашки-чайники попадали на пол, кофе потек по ковру.
— Ванда — Ванда моя! — вскричал я, стиснул ее в объятиях и осыпал поцелуями ее губы, лицо и грудь. — В этом-то и горе мое, что я люблю тебя тем больше, тем безумнее, чем больше ты меня мучишь, чем чаще ты мне изменяешь! О, я умру от мук, от любви и ревности!
— Но я еще совсем тебе не изменяла, Северин, — улыбаясь, возразила Ванда.
— Не изменяла? Ванда! Ради Бога — не шути со мной так бессердечно, — воскликнул я. — Ведь я же сам носил письмо к князю…
— Ну да, с приглашением на завтрак.
— С тех пор, как мы во Флоренции, ты…
— Сохраняла тебе полную верность, — закончила Ванда. — Клянусь тебе в этом всем, что для меня свято! Я делала все только для того, чтобы исполнить твою фантазию, — только для тебя! Но поклонником я все же обзаведусь, иначе дело не будет доведено до конца и ты, в конце концов, будешь упрекать меня в том, что я была недостаточно жестока с тобой. Дорогой мой, прекрасный мой раб! Но сегодня ты должен быть снова Северином, быть только моим возлюбленным! Я не раздала твоих платьев, ты найдешь их тут, в сундуке — оденься во все то, что ты носил там, в маленьком карпатском курорте, где мы так искренне любили друг друга. Забудь все, что произошло с тех пор, о, ты легко забудешь все в моих объятиях, я прогоню поцелуями всю твою печаль.
Она принялась меня как ребенка нежить, целовать, ласкать. Наконец, она попросила с прелестной улыбкой:
— Оденься же. Я тоже займусь туалетом; надеть мне меховую кофточку — хочешь? Да, да, я сама знаю… иди же!
Когда я вернулся, она стояла посреди комнаты в своем белом атласном платье, в красной, опушенной горностаем кацавейке, с напудренными волосами и маленькой алмазной диадемой на голове.
Одно мгновение она зловещим образом напомнила мне Екатерину II, но она не дала мне времени задуматься, — она привлекла меня к себе на оттоманку, и мы провели с нею два блаженных часа. Теперь это была не суровая, своенравная повелительница, а только изящная дама, нежная возлюбленная. Она показывала мне фотографии, вышедшие за последнее время книги и говорила о них с таким остроумием, ясностью и вкусом, что я не раз с восторгом подносил к губам ее руку. Затем она прочла мне несколько стихотворений Лермонтова, и когда я совсем уже был охвачен пламенем, она с нежной лаской положила свою руку на мою — в ее мягких чертах, в ее ласковом взгляде светилось тихое удовольствие — и спросила:
— Ты счастлив?
— Нет еще.
Тогда она откинулась на подушки и начала медленно расстегивать кацавейку.
Но я быстро снова прикрыл горностаем ее полуобнаженную грудь.
— Ты меня с ума сводишь, — пробормотал я, запинаясь.
— Иди же.
Уже лежал я в ее объятиях, уже целовала она меня, как змея… Вдруг она еще раз прошептала:
— Ты счастлив?
— Бесконечно! — воскликнул я.
Она рассмеялась. Это был злой, резкий смех, от которого меня пробрало холодом.
— Прежде ты мечтал быть рабом, игрушкой красивой женщины — теперь ты воображаешь себя свободным человеком, мужчиной, моим возлюбленным — глупец! Мне стоит бровью повести — и ты снова мой раб. На колени!
Я сполз с оттоманки к ее ногам, глаза мои, еще с сомнением, впились в ее.
— Ты не можешь этого понять, — сказала она, глядя на меня со скрещенными на груди руками. — Я томлюсь от скуки, а ты вот так добр, что соглашаешься доставить мне на пару часов развлечение. Не смотри на меня так…
Она толкнула меня ногой.
— Ты можешь быть всем, чем я захочу, — человеком, вещью, животным… — Она позвонила. Вошли негритянки.
— Свяжите ему руки за спиной.
Я остался на коленях и не противился. Затем они свели меня со связанными руками в сад, к маленькому винограднику, примыкавшему к нему с юга. Между рядами лоз возделывался маис, там и сям торчали еще редкие засохшие кустики. В стороне стоял плуг.
Негритянки привязали меня к шесту и забавлялись тем, что кололи меня своими золотыми булавками для волос. Это продолжалось недолго — пришла Ванда в горностаевой шапочке на голове, заложив руки в карманы кофточки; она велела развязать меня, скрутить мне руки за спиной, надеть мне на шею ярмо и запрячь меня в плуг.
Затем ее черные ведьмы погнали меня в поле: одна из них вела плуг, другая правила мной с помощью толстой веревки, третья погоняла меня хлыстом, — а Венера в мехах стояла в стороне и смотрела.
Когда я на другой день подавал ей обед, Ванда сказала:
— Принеси еще один прибор, я хочу, чтобы сегодня ты обедал со мной, — а когда я хотел занять место напротив нее: — Нет, ко мне, ближе, ближе ко мне.
Она в наилучшем настроении, подносит мне суп своей ложкой, кормит меня своей вилкой, затем ложится головкой, как шаловливый котенок, на стол и кокетничает со мной. По несчастью я засмотрелся на Хайде, подававшую мне блюда, немного дольше, чем это, наверное, нужно было: только теперь я впервые обратил внимание на ее благородные, почти европейские черты лица, на прекрасный бюст, как у статуи, словно высеченный из черного мрамора. Хорошенькая чертовка замечает, что нравится мне, поблескивает, улыбаясь, белыми зубами. Едва она вышла из комнаты, Ванда вскакивает, вся пылая гневом.