Рисунок углем окончен, набросаны очертания голов, тел. В нескольких смелых штрихах уже вырисовывается ее дьявольский лик, в зеленых глазах сверкает жизнь.
Ванда стоит перед полотном, скрестив руки на груди.
— Картина будет, как большинство. картин венецианской школы, портретом и историей в одно и то же время, — объясняет художник, снова бледный, как смерть.
— А как вы ее назовете? — спросила она. — Но что это с вами, вы больны?
— Мне страшно… — сказал он, пожирая глазами красавицу в мехах. — Поговорим, однако, о картине.
— Да, поговорим о картине.
— Я представляю себе богиню любви, снизошедшую с Олимпа к смертному на современную землю. Она мерзнет и старается согреть свое божественное тело в широких темных мехах и ноги — на коленях у возлюбленного. Я представляю себе любимца прекрасной деспотицы, хлещущей своего раба, когда она устанет целовать его, — а он тем безумнее любит ее, чем больше она топчет его ногами, — и вот, я назову картину «Венера в мехах».
Художник пишет медленно. Но тем быстрее растет его страсть. Боюсь, он кончит тем, что лишит себя жизни. Она играет им, задает ему загадки, а он не может их разрешить и чувствует, что кровь его сочится из него, — она же всем этим забавляется.
Во время сеанса она лакомится конфетами, скатывает из бумаги шарики и бросается ими в него.
— Меня радует, что вы так хорошо настроены, милостивая государыня, — говорит художник, — но ваше лицо совершенно потеряло то выражение, которое мне нужно для моей картины.
— То выражение, которое вам нужно для вашей картины? — повторяет она, улыбаясь. — Потерпите минутку.
Она выпрямляется во весь рост и наносит мне удар хлыстом. Художник в оцепенении смотрит на нее, лицо его выражает детское изумление и смесь отвращения с восхищением.
И с каждым наносимым мне ударом лицо Ванды все больше и больше принимает тот жестокий и издевательский характер, который приводит меня в такой жуткий восторг.
— Теперь у меня то выражение, которое вам нужно для вашей картины?
Художник в смятении опускает глаза перед холодным блеском ее глаз.
— Выражение то… — запинается он, — только я не могу теперь писать…
— Как? — насмешливо говорит Ванда. — Может быть, я могу вам помочь?
— Да! — вскрикивает немец, как безумный. — Ударьте и меня!
— О, с удовольствием! — отвечает она, пожимая плечами. — Но если я хлестну, то хлестну всерьез.
— Забейте меня насмерть!
— Так вы дадите мне связать вас? — улыбаясь, спрашивает Ванда.
— Да… — стонет он.
Ванда вышла на минутку и вернулась с веревками в руках.
— Итак — есть ли еще в вас мужество отдаться на гнев и милость в руки Венеры в мехах, прекрасной деспотицы? — заговорила она насмешливо.
— Вяжите меня, — глухо ответил художник.
Ванда связала ему руки за спиной, продела одну веревку под руки, другую вокруг талии и привязала его так к оконной перекладине, потом откинула плащ, схватила хлыст и подошла к нему.
Для меня эта сцена была полна неописуемого, устрашающего очарования. Я чувствовал удары своего сердца, когда она вытянула руку для первого удара, замахнулась, хлыст со свистом прорезал воздух, и он слегка вздрогнул под ударом, и потом, когда она с полураскрытым ртом — так что зубы ее сверкали между ярко-красными губами — наносила удар за ударом, а он смотрел на нее своими трогательными голубыми глазами, словно моля о пощаде, — я не в силах этого описать.
Она теперь позирует ему одна. Он работает над ее головой.
Меня она поместила в соседней комнате за тяжелой дверной портьерой, где меня видно не было, но я видел все.
Что же она только думает?
Боится она его? Совсем она его уже с ума свела? Или это задумано как новая пытка для меня? У меня дрожат колени.
Они беседуют. Он так сильно понизил голос, что я не могу ничего разобрать, и она отвечает так же. Что это значит? Нет ли между ними какого-то соглашения?
Я страдаю ужасно — сердце мое готово разорваться.
Вот он становится перед ней на колени, обнимает ее, прижимает свою голову к ее груди — а она — жестокая — она смеется — и вот я слышу, она говорит громко:
— Ах, вам опять нужен хлыст!
— Женщина! Богиня! — восклицает юноша. — Неужели же у тебя совсем нет сердца? Неужели ты совсем не умеешь любить? Совсем не знаешь, что значит любить, изнемогать от томления, от страсти. Неужели ты и представить себе не можешь, как я страдаю? Неужели в тебе совсем нет жалости ко мне?
— Нет! — гордо и насмешливо отвечает она. — Есть только хлыст.
Она быстро вытаскивает его из кармана плаща и ударяет его рукоятью в лицо. Он выпрямляется и отступает от нее на несколько шагов.
— Теперь вы, наверное, опять в состоянии писать? — равнодушно спрашивает она. Он ничего ей не отвечает, но молча вновь подходит к мольберту и берется за кисти и палитру.
Она изумительно удачно вышла. Это портрет, стремящийся к сходству и в то же время представляющий как будто некий идеал, — так знойны, так сверхъестественны, так, я сказал бы, дьявольски краски.
Художник вложил в картину все свои муки, свое обожание и свое проклятие.
Теперь он пишет меня. Мы ежедневно проводим по нескольку часов наедине. Сегодня он вдруг обращается ко мне своим дрожащим голосом:
— Вы любите эту женщину?
— Да.
— Я тоже люблю ее.
Слезы залили ему глаза. Некоторое время он молчал и продолжал писать.
— У нас в Германии есть гора, — пробормотал он потом про себя, — в которой она живет. Она — дьяволица.
Картина готова. Она хотела заплатить ему за нее — щедро, по-царски заплатить. Он отказался.
— О, вы мне уже заплатили, — сказал он со страдальческой улыбкой.
Перед своим уходом он с таинственным видом приоткрыл свою папку и дал мне заглянуть в нее. Я испугался. Ее голова глянула на меня совсем как живая — словно из зеркала.
— Ее я унесу с собой, — сказал он. — Это мое, этого она не может у меня отнять, я ее заслужил достаточно тяжко.
— В сущности, мне все же жаль бедного художника, — сказала она мне сегодня. — Глупо быть такой добродетельной, как я. Ты этого не находишь?
Я не посмел дать ей ответ.
— Ах, я и забыла, что говорю с рабом — я хочу выехать, хочу рассеяться, забыться. — Коляску — живо!
Новый фантастический туалет: русские полусапожки из фиолетового бархата с горностаевой опушкой, платье из такого же материала, подхваченное и отделанное узкими полосками и кокардами такого же меха, соответствующее коротенькое прилегающее пальто, равным образом богато подбитое и обшитое горностаем; высокая горностаевая шапочка в стиле Екатерины II, с небольшой эгреткой, приколотой алмазным аграфом; рыжие волосы распущены по спине. В таком наряде она садится на козлы и правит сама, я же сажусь позади нее. Как она хлещет лошадей! Упряжка мчится как бешеная!
Сегодня она, очевидно, хочет привлечь к себе всеобщее внимание, и это ей вполне удается. Сегодня она — львица Cascine. Ее то и дело приветствуют из экипажей; на дорожке для пешеходов люди собираются в группы и говорят о ней. Но она ни на кого не обращает внимания, только изредка отвечает легким наклоном головы на приветствия кавалеров постарше.
Тут навстречу на стройном горячем вороном скачет какой-то молодой человек; завидев Ванду, он сдерживает коня и пускает его шагом; вот он уже совсем близко — он осаживает коня и пропускает ее — теперь и она бросает на него взгляд — львица на льва. Глаза их встречаются — и, промчавшись мимо него, она не может противиться магической силе его глаз и поворачивает голову ему вслед.
У меня замирает сердце, когда я перехватываю этот полуизумленный, полувосхищенный взгляд, которым она окидывает его, — но он того заслуживает.