Это означает, что тема садо-мазохистского единства во всех фрейдовских аргументах составляет проблему. Даже понятие частичного влечения в этом отношении представляет опасность, потому что оно склонно предавать забвению специфичность разных типов сексуального поведения. Мы забываем о том, что, предаваясь тому или иному извращению, субъект задействует всю энергию, которой он располагает. Наверное, садист и мазохист каждый играет самодостаточную и завершенную в себе пьесу, с меняющимися от случая к случаю персонажами, при полном отсутствии чего-то такого, что могло бы наладить между ними сообщение — изнутри иди вовне. Сообщение существует, худо-бедно, лишь для нормального человека. На уровне извращений неправомерно смешивать конкретные и специфические образования и проявления с какой-то абстрактной «решеткой», вроде всеобщей либидинозной материи, позволяющей переходить от одного проявления к другому. Полагается фактом, что один и тот же человек испытывает удовольствие как от причиняемых, так и от претерпеваемых им страданий. Более того, полагается фактом и то, что человек, которому нравится доставлять страдания, в глубине души ощущает связь удовольствия с собственным страданием. Весь вопрос в том, не являются ли эти «факты» абстракциями. Связь удовольствие-боль абстрагируется от конкретных формальных условий, в которых она устанавливается. Смесь удовольствие-боль рассматривается как род нейтральной материи, общей для садизма и мазохизма. Обособляется даже весьма специфичная связь «собственное удовольствие-собственная боль», которая, как предполагается, была тождественным образом пережита как садистом, так и мазохистом, независимо от конкретных форм, в которые она в каждом из двух случаев выливается. Разве обходятся без абстракции, когда отправляются, таким образом, от какой-то общей «материи», заранее оправдывающей любые эволюции и трансформации? Если правда — а в этом не приходится сомневаться, — что садист испытывает удовольствие также и от претерпеваемых им страданий, то происходит ли это так же, как и у мазохиста? И если мазохист испытывает удовольствие также и от причиняемых им самим страданий, то происходит ли это по-садистски? Мы все время возвращаемся к проблеме синдрома: есть синдромы, которые представляют собой лишь общее название для несводимых [друг к другу] заболеваний. Биология может научить тому, сколько нужно принять предосторожностей, прежде чем констатировать существование той или иной эволюционной линии. Аналогия двух органов не обязательно предполагает переход от одного к другому; и совершенно неуместно выступать с каким-то «эволюционизмом», нанизывая на одну и ту же линию развития результаты приблизительно смежные, но предполагающие несводимые, разнородные процессы формирования. Глаз, например, может быть продуктом множества независимых друг от друга развитии, стоя на исходе расходящихся рядов как аналогичный результат действия совершенно разных механизмов. Не так ли обстоят дела с садизмом и мазохизмом и с комплексом удовольствие-боль как их предполагаемым общим органом? Не является ли встреча садизма и мазохизма простой аналогией, а их процессы и их формации — вещами совершенно разными? А их общий орган, их «глаз», — косым?
Мазох и три женщины
Тетерическая мать, эдиповская мать, оральная мать. «Холодная, материнская, суровая…». Холодность по Мазоху и апатия по Саду. Мазох и Баховен. Ледниковая катастрофа.
Общее для героинь Мазоха — это пышные, мускулистые формы, надменный нрав, властность, известная жестокость — даже в нежности или наивности. Восточная куртизанка, грозная царица, венгерская или польская революционерка, служанка-госпожа, сарматская крестьянка, холодная как лед визионерка, молодая девушка из хорошей семьи — все они разделяют эту общую для них основу. «Княгиня или крестьянка, в горностае или в овчине, — всегда эта женщина в мехах и с хлыстом, порабощающая себе мужчину, есть одновременно мое творение и истинная сарматская женщина».[45] Но под этим кажущимся однообразием проступают очертания трех различных типов, с которыми Мазох и обходится совершенно по-разному.
Первый тип — это язычница, Гречанка, гетера или Афродита, порождающая беспорядок. Она живет, по ее словам, ради любви и красоты, живет мгновением. Чувственная, она любит того, кто ей нравится, и отдается тому, кто ее любит. Она говорит о независимости женщины и о мимолетности любовных связей. Она отстаивает равенство мужчины и женщины: она — гермафродит. Но именно Афродита, женское начало одерживает в ней верх — так Омфала уподобляет женщине и переряжает в женское платье Геракла. Ибо равенство она представляет себе не иначе, как той критической точкой, в которой господство переходит на ее сторону: «Мужчина трепещет, как только женщина уравнивается с мужчиной в правах». В своем современном воплощении она изобличает в браке, в нравственности, в церкви и государстве изобретения мужчины, подлежащие уничтожению. Это она появляется в открывающем «Венеру» сновидении. Это ее многословное вероисповедание звучит в начале «Разведенной». В «Сирене» она предстает в облике Зиновии, женщины «властной и возбуждающей», потрясающей основы патриархальной семьи, внушающей женской половине дома желание господствовать, порабощающей отца, отрезающей волосы сыну в ходе любопытной процедуры крещения и переряжающей всех и вся.
Другая крайность, третий тип — это садистка. Ей нравится причинять страдания, мучить. Но примечательно то, что действует она, побуждаемая мужчиной или, по крайней мере, соотносясь с мужчиной, жертвой которого она постоянно рискует стать сама. Все происходит так, как если бы первобытная Гречанка нашла своего Грека, свой аполлонический элемент, свое мужское, садистское влечение. Мазох часто говорит о том, кого он называет Греком, или даже Аполлоном, — о том, кто появляется в качестве Третьего, чтобы побудить женщину вести себя по-садистски. В «Источнике молодости» графиня Елизавета Надашди истязает молодых людей в обществе своего любовника, грозного Иполькара, при помощи некоего механизма — хотя вообще в работах Мазоха механизмы встречаются редко ([типа] железной девы, в объятиях которой оказывался привязанный к ней испытуемый, «и бездушная красавица начинала свою работу, сотни лезвий выскакивали из ее груди, ее рук, ног, стоп…»). Анна Клауэр в «Гиене из Пусты» упражняется в своем садизме в союзе с атаманом разбойников. Даже «Душегубка», Драгомира, задача которой — покарать садиста Богуслава Солтыка, дает убедить себя в том, что она — «той же породы», что и он, и заключает с ним союз.
Ванда, героиня «Венеры», поначалу принимает себя за Гречанку, но в конечном счете ощущает себя садисткой. Действительно, в начале романа она тождественна женщине из сновидения, она — Гермафродит. В своей изящно составленной речи она объявляет: «Для меня веселая чувственность эллинов — радость без страдания — идеал, который я стремлюсь осуществить в своей жизни. Потому что в ту любовь, которую проповедует христианство, которую проповедуют современные люди, эти рыцари духа, — в нее я не верю. Да, да, вы только посмотрите на меня — я гораздо хуже еретички: я — язычница». «Все попытки внести постоянство в самое изменчивое из всего, что только есть в изменчивом человеческом бытии, — в любовь, — путем священных обрядов, клятв и договоров — потерпели крушение. Можете ли вы отрицать, что наш христианский мир разлагается?» Но в конце романа она ведет себя как садистка. Находясь под влиянием Грека, она заставляет его бичевать Северина: «Я изнемогал от стыда и отчаяния. — И что самое позорное: вначале я почувствовал какую-то фантастическую, сверхчувственную прелесть в своем жалком положении — под хлыстом Аполлона и под жестокий смех моей Венеры. — Но Аполлон, удар за ударом, вышиб из меня эту поэзию, пока я, наконец, стиснув в бессильной ярости зубы, не проклял и себя, и свою сладострастную фантазию, и женщину, и любовь». Роман, таким образом, завершается поворотом к садизму: Ванда бежит с жестоким Греком навстречу новым жестокостям, тогда как Северин и сам делается садистом, или, по его выражению, «молотом».