Ванда встала и открыла окно.
— У вас оригинальная манера — разгорячать фантазию, взвинчивать нервы, ускорять биение пульса. Вы окружаете порок каким-то ореолом, если только вы искренни. Ваш идеал — смелая, гениальная куртизанка. О, вы, кажется, из тех мужчин, которые способны бесповоротно погубить женщину!
Среди ночи кто-то постучал ко мне в окно; я встал, открыл его и испуганно отшатнулся. За окном стояла Венера в мехах — в точности такая, какой она явилась ко мне впервые.
— Вы взволновали меня своим рассказом, я все ворочаюсь в постели с боку на бок, никак не могу уснуть. Приходите-ка, поболтаем.
— Сию минуту.
Когда я вошел, Ванда сидела на корточках перед камином, в котором разожгла слабенькое пламя.
— Осень чувствуется, — заговорила она, — ночи уже совсем холодные. Боюсь, что вам это будет неприятно, но я не могу сбросить своего мехового плаща, пока в комнате не станет достаточно тепло.
— Неприятно — плутовка! — вы же знаете… — я обнял ее и поцеловал.
— Знаю, положим, — но мне неясно, откуда у вас это пристрастие к мехам.
— Это врожденное, — ответил я, — я обнаружил это еще в детстве. Впрочем, на всех нервных людей меха оказывают некое возбуждающее действие, которое основывается на законах столь же всеобщих, сколь естественных. В них есть какое-то физическое очарование, которому никто не в силах противиться. Не так давно наука доказала существование известного родства между электричеством и теплотой, а родственное действие их на человеческий организм и вовсе бесспорно. Жаркие пояса порождают более страстную породу людей, теплая атмосфера вызывает возбуждение. Точно так же и электричество. Этим объясняется колдовское благотворное влияние, оказываемое присутствием кошекна легко возбудимых интеллектуалов, и то обстоятельство, что эти длиннохвостые грации животного мира, эти изящные, искрящиеся живые батареи были любимицами таких людей, как Магомет, кардинал Ришелье, Кребийон [12], Руссо, Виланд [13].
— Итак женщина, носящая меха, — воскликнула Ванда, — есть не что иное, как большая кошка, как электрическая батарея большой силы?
— Именно. Этим я объясняю себе и то символическое значение, которое меха приобрели как атрибут власти и красоты. Потому-то в былые времена монархи и владетельная знать всевозможными постановлениями об одеждах и присваивали себе исключительное право их ношения, а великие художники облекали ими королев красоты, — и Рафаэль для божественных форм Форнарины, и Тициан для розового тела своей возлюбленной не нашли более драгоценной рамы, чем темные меха.
— Благодарю вас за этот ученый эротический доклад, — проговорила Ванда, — но вы еще не все мне сказали; вы связываете с мехом еще что-то другое, совершенно особенное.
— Правда! — воскликнул я. — Я уже неоднократно говорил вам, что для меня в страдании заключается странная прелесть; что ничто не в силах так зажечь мою страсть, как тирания, жестокость и — прежде всего — неверность любимой женщины. А такую женщину, этот странный идеал эстетики безобразного — с душой Нерона в теле Фрины, — я не могу представить себе без мехов.
— Я понимаю, — проговорила Ванда, — они придают женщине что-то властное, импозантное.
— Не одно это, — продолжал я. — Вы знаете, что я — сверхчувственное существо,что у меня все коренится больше в фантазии и получает оттуда пищу. Я рано развился и рано стал обнаруживать повышенную возбудимость; в десятилетнем возрасте ко мне в руки попали жития мучеников. Я помню, как с ужасом, который, собственно, был восторгом, читал, как они томились в темницах, как их клали на раскаленные колосники, простреливали стрелами, варили в кипящей смоле, бросали на растерзание зверям, распинали на кресте, — и самое ужасное они выносили с какой-то радостью. Страдать, терпеть жестокие мучения — все это начало представляться мне с тех пор наслаждением, и совершенно особым — когда эти мучения причинялись прекрасной женщиной, потому что женщина издавна была для меня средоточием всего поэтического, равно как и всего демонического. Я посвятил ей настоящий культ.
Я видел в чувственности нечто священное — даже единственно священное; в женщине и в ее красоте — нечто божественное, так как главное назначение ее составляет важнейшую задачу бытия: продолжение рода. В женщине я видел олицетворение природы, Исиду,а в мужчине — ее жреца, ее раба, и она виделась мне по отношению к мужчине жестокой, как природа, отталкивающая от себя то, что послужило ей, когда больше в нем не нуждается, тогда как для него все ее издевательства и самая смерть от ее руки, превращаются в сладострастное блаженство.
Я завидовал королю Гунтеру, которого властная Брунхильда связала в брачную ночь [14]; бедному трубадуру, которого его своенравная госпожа велела зашить в волчью шкуру, чтобы затем затравить его, как дикого зверя [15]. Я завидовал рыцарю Цтираду, которого смелая амазонка Шарка хитростью поймала в лесу близ Праги, затащила в Девенский замок и, позабавившись с ним некоторое время, велела колесовать…
— Отвратительно, ужасно! — воскликнула Ванда. — Желала бы я, чтобы вы попали в руки женщины этой дикой породы: в волчьей шкуре, под зубами псов или на колесе, — вот уж исчезла бы для вас в этом всякая поэзия!
— Вы думаете? Я так не думаю.
— Вы в самом деле не в своем уме.
— Возможно. Выслушайте меня, однако, до конца. С тех пор я с настоящей жадностью набросился на книги, в которых описывались самые ужасные жестокости, и с особенным наслаждением рассматривал картины, гравюры, на которых они изображались: кровожадных тиранов, когда-либо сидевших на троне, инквизиторов, подвергавших еретиков пыткам, сожжению, казням всякого рода, — всех женщин, отмеченных на страницах всемирной истории своим сладострастием, своей красотой, своими насилиями — вроде Либуше [16], Лукреции Борджия, Агнесы Венгерской, королевы Марго, Изабеллы, султанши Роксоланы, русских цариц минувшего столетия, — и всех их я видел в мехах или в подбитых горностаем мантиях.
— И оттого меха пробуждают теперь ваши странные фантазии, — сказала Ванда, в то же время кокетливо кутаясь в свой великолепный меховой плащ, и темные блестящие шкурки соболей обворожительно мерцали, охватывая ее грудь и руки. — А сейчас как вы чувствуете себя? Как будто вас уже наполовину колесовали?
Ее зеленые пронизывающие глаза остановились на мне со своеобразным насмешливым довольством, когда я, побежденный страстью, упал перед ней на колени и обвил ее руками.
— Да — вы пробудили во мне мои заветные, долго дремавшие фантазии, — воскликнул я.
— И они заключались в том, чтобы… Она положила руку мне на затылок.
Под этой маленькой теплой ручкой, под нежным взглядом ее глаз, испытующе упавшим на меня из-под полусомкнутых век, меня охватило какое-то сладостное опьянение.
— Быть рабом женщины, прекрасной женщины, которую я люблю, которую боготворю!
— И которая за то жестоко с вами обращается? — перебила меня Ванда, засмеявшись.
— Да, которая меня связывает и хлещет, топчет меня ногами, отдаваясь при этом другому.
— И которая, когда вы, обезумев от ревности, выступите против счастливого соперника, дойдет в своей наглости до того, что подарит вас ему и отдаст вас во власть ему и его грубости. Почему бы и нет? Разве вам такая заключительная картина меньше нравится?
Я с испугом взглянул на Ванду.
— Вы превосходите мои грезы.
— Да, мы, женщины, изобретательны, — сказала она. — Когда вы найдете свой идеал, легко может случиться, что с вами будут поступать более жестоко, чем вам хотелось бы.
— Боюсь, что я уже нашел свой идеал! — воскликнул я, прильнув пылающим лицом к ее лону.