— Неужто во мне? — воскликнула Ванда со смехом, сбросила меховой плащ и весело заскакала по комнате; она еще смеялась, когда я спускался по лестнице; и когда я в раздумье остановился во дворе, я все еще слышал сверху ее озорной, безудержный смех.
— Итак, вы хотите, чтобы я воплотила собой ваш идеал? — лукаво спросила Ванда, когда мы сегодня встретились в парке.
Сначала я не нашелся, что ответить. В душе моей боролись самые противоречивые чувства. Она тем временем опустилась на каменную скамью, вертя в руках цветок.
— Ну, и — хотите?
Я стал на колени и взял ее за руки.
— Еще раз прошу вас: будьте моей женой, моей верной, искренней женой! Если вы этого не можете, — так будьте моим идеалом, но уж тогда совсем — открыто, немилосердно!
— Вы знаете, что я отдам вам через год свою руку, если вы окажетесь тем мужчиной, которого я ищу, — ответила Ванда очень серьезно. — Но я думаю, что вы были бы мне благодарны, если бы я осуществила вашу фантазию. Ну, и что же вы предпочитаете?
— Я думаю, в вашей натуре таится все то, что мерещится моему воображению.
— Вы ошибаетесь.
— Я думаю, — продолжал я, — что вам должно доставлять удовольствие держать мужчину всецело в своих руках, мучить его…
— Нет, нет! — горячо воскликнула она. — Или все-таки… — она задумалась. — Я перестала понимать саму себя, — продолжала она после паузы, — но в одном я должна вам сознаться. Вы развратили мою фантазию, разожгли мне кровь — мне начинает нравиться все это. Меня увлекает восторг, с которым вы говорите о Помпадур, Екатерине II и обо всех прочих легкомысленных, эгоистичных и жестоких женщинах, все это западает мне в душу и побуждает меня уподобиться этим женщинам, которых, несмотря на их порочность, пока они жили, по-рабски боготворили и которые даже в гробу творят чудеса.
В конце концов вы сделаете из меня еще одну миниатюрную деспотицу, этакую Помпадур для домашнего употребления.
— Так что же! — возбужденно заговорил я. — Если это в вас заложено, — дайте волю влечению своей природы! Только ничего половинчатого! Если вы не можете быть доброй, верной женой, — будьте дьяволом!
Я был возбужден, я провел бессонную ночь. Близость прекрасной женщины лихорадила меня — я сам не знал, что говорил, помню только, что целовал ее ноги и напоследок поднял ее ногу и поставил себе на затылок. Но она быстро ее отдернула и поднялась с почти гневным выражением.
— Если вы меня любите, Северин, — быстро заговорила она, и голос ее звучал резко и повелительно, — то никогда больше не говорите об этих вещах. Понимаете, никогда больше! Кончится тем, что я в самом деле смогу… — она улыбнулась и снова села.
— Я говорю совершенно серьезно, — воскликнул я в полузабытьи. — Я так боготворю вас, что готов переносить от вас все, только бы иметь право оставаться всю жизнь вблизи вас.
— Северин, еще раз предостерегаю вас.
— Вы напрасно меня предостерегаете. Делайте со мной, что хотите, — только не отталкивайте меня от себя совсем!
— Северин, — возразила Ванда, — я легкомысленная молодая женщина, для вас опасно до такой степени отдаваться в мою власть. В конце концов, вы и в самом деле сделаетесь моей игрушкой — кто вас защитит тогда, кто тогда поручится, что я не злоупотреблю своей властью?
— Ваше благородное сердце.
— Власть сделает меня заносчивой.
— И будь заносчивой, — воскликнул я, — топчи меня ногами.
Ванда обвила мне рукой шею, заглянула в глаза и покачала головой.
— Боюсь, я этого не сумею, но я попытаюсь — ради тебя! Потому что я люблю тебя, Северин, так люблю, как еще никогда никого не любила!
Сегодня она вдруг надела шляпу и шаль и предложила мне пойти с нею на базар. Там она велела подать себе хлысты — из длинного ремня на короткой ручке, какие употребляют для собак.
— Эти вам, вероятно, подойдут, — сказал продавец.
— Нет, эти слишком малы, — ответила Ванда, искоса взглянув на меня, — мне нужен большой…
— Вероятно, это для бульдога? — предположил торговец.
— Да, — воскликнула она, — в таком роде, какие употребляются в России для непокорных рабов.
Она поискала и, наконец, отобрала хлыст, при виде которого меня проняло какое-то жутковатое чувство.
— Теперь прощайте, Северин, — сказала она, — мне еще нужно сделать кое-какие покупки, при которых вам не следует меня сопровождать.
Я простился и пошел прогуляться, а на обратном пути увидел, как Ванда выходит из лавки скорняка и знаком меня подзывает.
— Подумайте еще раз, — заговорила она с довольным видом, — я никогда не делала для вас тайны из того, что меня привлек в вас преимущественно ваш серьезный, мыслящий нрав. Понятно, что теперь меня возбуждает мысль — видеть этого серьезного человека у своих ног, так беззаветно, прямо-таки исступленно отдавшегося мне. Но долго ли продержится это возбуждение? Женщина может любить мужчину, раба же она унижает и в конце концов отшвыривает его от себя ногой.
— Так отшвырни меня ногой, когда я надоем тебе! — ответил я. — Я хочу быть твоим рабом.
— Я чувствую, что во мне дремлют опасные наклонности, — заговорила Ванда после того, как мы прошли с ней несколько шагов, — а ты их пробуждаешь, и не к своей выгоде, ты умеешь так соблазнительно изображать жажду наслаждений, жестокость, высокомерие…
Что ты скажешь, если я поддамся искушению и на тебе первом испробую силу, — как Дионисий, который велел изжарить изобретателя железного быка в его собственном изобретении, чтобы на нем первом убедиться, действительно ли его крики и предсмертное хрипение звучат подобно реву быка. Что, если я окажусь женской ипостасью Дионисия?
— О, будь ей! — воскликнул я. — Тогда исполнится моя фантазия. Доброй или злой, — я принадлежу тебе, выбирай сама. Меня влечет рок, заключенный в моей груди, — демонически — всесильно.
«Любимый мой!
Я не хочу видеть тебя ни сегодня, ни завтра, а послезавтра — только вечером и — рабом моим.
Твоя госпожа
Ванда».
«Рабом моим» было подчеркнуто. Я прочел записку, полученную рано утром, еще раз, затем велел оседлать себе осла, истинно ученое животное, и поехал в горы, чтобы там, среди величавой природы Карпат, заглушить свое томление.
И вот я вернулся — усталый, истомленный голодом и жаждой и, прежде всего, влюбленный.
Я быстро переодеваюсь и через несколько мгновений стучусь в ее дверь.
— Войдите!
Я вхожу. Она стоит посреди комнаты в белом атласном платье, струящемся по ней, как потоки света, и в кацавейке из багряного атласа с богатой, пышной горностаевой опушкой, с маленькой алмазной диадемой на осыпанных пудрой, словно снегом, волосами, со скрещенными на груди руками, со сдвинутыми бровями.
— Ванда!
Я бросаюсь к ней, хочу охватить ее руками, поцеловать ее; она отступает на шаг и окидывает меня взглядом с головы до ног.
— Раб!
— Госпожа! — я опускаюсь на колени и целую подол ее платья.
— Вот так-то лучше!
— О, как ты прекрасна!
— Я тебе нравлюсь? — Она подошла к зеркалу и оглядела себя с горделивым удовольствием.
— Ты сведешь меня с ума!
Она презрительно выпятила нижнюю губу и насмешливо взглянула на меня из-под опущенных век.
— Подай мне хлыст!
Я окинул взглядом комнату.
— Нет! — воскликнула она, — оставайся на коленях, — она подошла к камину, взяла с карниза хлыст и хлестнула им по воздуху, глядя на меня с улыбкой, а потом начала медленно засучивать рукава меховой кацавейки.
— Дивная женщина! — вскричал я.
— Молчи, раб!
Внезапно посмотрев на меня мрачным, даже свирепым взглядом, она ударила меня хлыстом; в следующее мгновение она склонилась ко мне с выражением сострадания на лице, нежно обвила рукой мою шею и спросила полусмущенно, полуиспуганно:
— Я сделала тебе больно?
— Нет! — ответил я. — Но если бы и сделала — боль, которую ты мне причинишь, для меня наслаждение. Бей же меня, если это доставляет тебе удовольствие.
— Но мне это не доставляет никакого удовольствия. Меня снова охватило это странное опьянение.