Выбрать главу

В природе лежит только эта любовь героического времени, «когда олимпийцы влюблялись». В то время

…за взглядом Шло вожделенье, и вслед — миг утоленья его. [9]

— Все остальное — надуманно, неискренне, лживо. Только благодаря христианству — жестокая эмблема которого, крест, всегда была для меня чем-то ужасным… — в природу и ее безгрешные влечения впервые было внесено нечто чуждое, враждебное. Борьба духа с чувственным миром — вот евангелие современности. Я не хочу в этом участвовать!

— Да вам бы на Олимпе жить, сударыня, — ответил я, — Ну, а мы, современные люди, не переносим античной веселости — и менее всего в любви. Одна мысль о том, чтобы делить женщину, хотя бы она была какой-нибудь Аспазией, с другими, нас возмущает; мы ревнивы, как наш Бог. И вот почему имя прекрасной Фрины стало у нас бранным словом.

Мы предпочитаем худосочную, бледную Гольбейновскую деву, принадлежащую нам одним, античной Венере, которая, как бы она ни была божественно прекрасна, любит сегодня Анхиза, завтра Париса, послезавтра Адониса. И если случится, что в нас одерживает верх природа и мы отдаемся пламенной страсти к подобной женщине, то ее жизнерадостная веселость кажется нам какой-то демонической силой, жестокостью, и в нашем блаженстве мы видим грех, который требует искупления.

— Значит, и вы увлекаетесь современной женщиной? Этими жалкими истерическими бабами, которые в сомнамбулической погоне за каким-то пригрезившимся идеалом мужчины не умеют оценить лучшего мужчины и, в вечных слезах и муках, ежедневно оскорбляют свой христианский долг, обманывая сами и сами оказываясь обманутыми, вечно выбирают, бросают и снова отправляются на поиски, никогда не умеют ни изведать счастье, ни дать счастье и клянут судьбу, — вместо того, чтобы спокойно сознаться: я хочу любить и жить, как жили Елена и Аспазия. Природа не знает никакого постоянства в отношениях между мужчиной и женщиной.

— Милостивая государыня…

— Дайте мне выговориться. Только эгоизм мужчины стремится схоронить женщину, как какое-то сокровище. Все попытки внести постоянство в самое изменчивое из всего, что только есть в изменчивом человеческом бытии — в любовь, — путем священных обрядов, клятв и договоров — потерпели крушение. Можете ли вы отрицать, что наш христианский мир разлагается?

— Но…

— Но одиночка, восстающий против общественных установлений, изгоняется, клеймится позором, побивается камнями, хотите вы сказать. Что ж, я готова рискнуть, я хочу прожить свою жизнь согласно своим языческим принципам. Я отказываюсь от вашего лицемерного уважения, я хочу быть счастливой. Те, кто выдумали христианский брак, отлично сделали, что одновременно выдумали и бессмертие. Но я не думаю о жизни вечной: если с последним моим вздохом здесь, на земле, для меня, как Ванды фон Дунаевой, все кончено, что мне с того, присоединится ли мой чистый дух к песнопениям ангельских хоров, сольется ли в какие-то новые существа мой прах? А если я сама, такая, какая я есть, больше жить не буду, то во имя чего же я стану отрекаться от радостей? Принадлежать человеку, которого я не люблю, просто потому, что когда-то я его любила? Нет, не стану я ни от чего отрекаться — я полюблю всякого, кто мне нравится, и сделаю счастливым всякого, кто меня любит. Разве это скверно? Нет, это по меньшей мере гораздо красивее, чем если бы я стала жестоко наслаждаться мучениями, которые могут вызвать мои чары, и добродетельно отворачиваться от несчастного, изнывающего от страсти ко мне. Я молода, богата, красива и, такая, какая я есть, я живу весело, ради удовольствия, ради наслаждения.

Пока она говорила и глаза ее лукаво искрились, я схватил ее руки, хорошенько не осознавая, что я хотел делать с ними, но теперь, как истый дилетант, торопливо выпустил их.

— Ваша искренность, — сказал я, — восхищает меня, и не она одна…

Опять этот проклятый дилетантизм сдавил мне горло!

— Что же вы хотели сказать?

— Что я хотел?.. Да, я хотел — простите — сударыня… я перебил вас.

— Что такое?

Долгая пауза. Наверное, она произносит про себя целый монолог, который в переводе на мой язык исчерпывается одним-единственным словом: «Осел»!

— Если позволите, сударыня, — заговорил я, наконец, — как вы пришли к подобным… подобным идеям?

— Очень просто. Мой отец был человек разумный. Меня с самой колыбели окружали копии античных статуй, в десять лет я читала Жиль Блаза, в двенадцать — «Орлеанскую девственницу». Я считала своими друзьями Венеру и Аполлона, Геракла и Лаокоона, как другие в детстве — Мальчика-с-Пальчика, Синюю Бороду и Золушку. Мой муж был человек веселый, жизнерадостный, даже неизлечимая болезнь, постигшая его вскоре после нашей свадьбы, никогда не могла надолго омрачить его чело. Даже в ночь накануне своей смерти он взял меня к себе в постель, а в течение долгих месяцев, которые он провел, умирая, в своем кресле на колесиках, он часто в шутку спрашивал меня: «Ну что, есть у тебя уже поклонник?» Я загоралась от стыда. «Не обманывай меня, — прибавил он однажды, — я посчитал бы это отвратительным. А красивого мужчину ты себе найди, или лучше сразу нескольких. Ты чудесная женщина, но при этом еще наполовину ребенок, — ты нуждаешься в игрушках».

Наверное, вам не нужно говорить, что, пока он был жив, у меня не было никаких поклонников, — но довольно об этом; короче, он воспитал меня такой, какая я теперь: гречанкой.

— Богиней… — поправил я. Она улыбнулась:

— Какой именно?

— Венерой!

Она погрозила мне пальцем и нахмурила брови.

— И даже «Венерой в мехах»… Погодите-же — у меня есть большая-пребольшая меховая шуба, которой я могу укрыть вас всего: я поймаю вас в нее, как в сеть.

— И вы полагаете, — быстро заговорил я, так как меня осенила мысль, показавшаяся мне, при всей ее простоте и банальности, очень дельной, — вы полагаете, что ваши идеи возможно проводить в наше время? Что Венера может безвозбранно разгуливать во всей своей неприкрытой красоте среди железных дорог и телеграфов?

—  Неприкрытой— нет, конечно, в мехах! — воскликнула она, смеясь. — Хотите ли посмотреть на мои?

— И потом…

— Что же «потом»?

— Красивые, свободные, веселые и счастливые люди, какими были греки, возможны только тогда, когда существуют рабы,которые делают все прозаические дела повседневной жизни и которые — прежде всего — работают на них.

— Разумеется, — живо ответила она. — И прежде всего целая армия рабов нужна олимпийской богине, вроде меня. Так что берегитесь меня!

— Почему?

Я сам испугался той смелости, с которой у меня вырвалось это «почему». Она же нисколько не испугалась; у нее только слегка раздвинулись губы, так что стали видны маленькие белые зубы, и потом проронила вскользь, как будто дело шло о чем-нибудь таком, о чем и говорить-то не стоило:

— Вы хотите быть моим рабом?

— В любви не бывает никакого равенства, никакой рядоположенности, — ответил я с торжественной серьезностью. — Но если бы я мог выбирать — властвовать или быть подвластным, — то мне показалось бы гораздо более привлекательной роль раба прекрасной женщины. Но где же я нашел бы женщину, которая не добивалась бы влияния мелочной сварливостью, а сумела бы властвовать в спокойном сознании своей силы?

— Ну, это-то было бы не так трудно, в конце концов.

— Вы думаете?

— Ну, а я, например, — она засмеялась, откинувшись назад. — У меня талант — быть деспотицей, — необходимые меха у меня тоже есть… Но сегодня ночью вы вполне серьезно меня испугались?

— Вполне серьезно.

— А теперь?

— Теперь — теперь-то я и начинаю бояться вас по-настоящему!

Мы встречаемся ежедневно, я и — Венера. Много времени проводим вместе, завтракаем в моей увитой жимолостью беседке, чай пьем в ее гостиной, и я имею возможность развернуть во всю ширь все свои мелкие, очень мелкие таланты. Для чего же я учился всем наукам, для чего пробовал силы во всех искусствах, если бы оказался не в состоянии развлечь маленькую хорошенькую женщину…

Но эта женщина — вовсе не такая уж маленькая, и импонирует она мне страшно. Сегодня я попробовал нарисовать ее — и только тут отчетливо почувствовал, как мало подходят современные туалеты к этой камейной головке. В чертах ее мало римского, но очень много греческого.

вернуться

9

Перевод С. Ошерова.