Выбрать главу

Араньоши легко, по-мальчишески, подскочив, снова садится на край стола. Глаза его возбужденно горят.

— Но самое главное в том, чтобы убрать идеологический мусор, проветрить мозги. Фашистская агитация многим все-таки забила головы, люди втянулись в войну, стали бояться русских. Венгерские части еще и сейчас воюют заодно с немцами в Буде и возле Балатона. Факт остается фактом. И зверства в Нови-Саду и в Словакии не случайны. Но ничего! Как говорится, отвяжись худая жизнь, привяжись хорошая! Вы видели человека в кепке, слышали его речь? Это тоже факт, и более значительный. В сущности, он почти повторил нашу сегодняшнюю передовую. Это значит, что газета угадала мысли и думы этого человека… Вот в чем вся суть! Да, в этом суть, в этом, чорт побери! И заметьте, с каждым днем таких людей, которые без стеснения говорят вслух о самом задушевном, становится все больше и больше. Они приходят из недр народа. У них зоркие глаза и трудовые руки! У них деятельный ум и есть сила воли. Только такие люди и способны построить новую демократическую Венгрию. И я, простите за нескромность, горжусь тем, что они приходят и заявляют о себе не только по влечению своего сердца, но отчасти также и по зову нашей газеты…

Дверь открывается, в комнату боком просовывается человек с одутловатым лицом, одетый в синий, вымазанный типографской краской халат. При виде меня он слегка пятится и, пригладив пятерней свои и без того тщательно зачесанные блестящие черные волосы, что-то деловито говорит редактору. Затем, приветливо улыбнувшись мне, исчезает.

— Я должен извиниться перед вами, — Араньоши встает, стряхивая пепел с пальто, и губы его снова выпячиваются с сердитым выражением, — меня вызывают в типографию. Но мне хочется еще увидеться с вами. Условимся: у меня на квартире. Хорошо? Только уговор: на этот раз буду слушать я. Вас интересует Венгрия, а меня Россия. Ведь до сих пор наши страны были одна для другой как бы за семью печатями. Теперь, я уверен, этого никогда больше не будет! Возможно, еще и на Маргит-сигет посидим с вами за кружкой холодного черного пива. Сейчас этот очаровательный островок развлечений — не правда ли? — выглядит страшно. Это — видение Венгрии, — такая она сейчас! Остов, в который нужно еще вдохнуть содержание и душу. Настоящую мадьярскую душу! И в этом — вся суть нашей работы. Вся суть! Итак, жду вас у себя. После пяти я всегда дома. Вот мой адрес. Это здесь, недалеко.

У ГРУДЫ РАЗВАЛИН

От площади генерала Бэм отходила короткая улица барона Липтаи с большими красивыми домами.

Теперь ее в Буде нет.

Здания обрушились и завалили улицу обломками до высоты второго этажа. Железные и бетонные конструкции перекрытий, деревянные балки, стропила и доски висят, чудом удерживаясь на остатках стен, торчат из нагроможденных камней, перемешанных с обломками мебели. То там, то здесь горы развалин понижаются, переходят в лощинки или в узкие скалистые ущелья, где, как в разрезе горных пород, видны разные слои — кафельные плитки и кирпичи, черепица, дерево, битая посуда, одежда, книги. Самый нижний слой — раздавленные всей этой массой автомашины и повозки.

Кое-где сохранились стены и углы комнат с их прежним убранством. С частично уцелевшего потолка, раскачиваясь на легком ветру, свисает розовый с кистями абажур. Комната на две трети обвалилась, но у самой стены еще держится шкаф-витрина. На ее полках, застеленных салфетками, можно различить фарфоровые и целлулоидные безделушки, чайный сервиз и расставленные вокруг графина рюмки, наполовину окрашенные в оранжевый цвет и от этого кажущиеся недопитыми. В углу круглый столик с веточкой букса в зеленой вазе и мягкое кресло, у которого одна ножка лишена опоры.

На треснувшей стене висят фотографии, симметрично расположенные по сторонам двух больших портретов в золоченых рамах. На портретах — мужчина со счастливым лицом, острый подбородок горделиво упирается в стоячий воротничок; и молодая женщина в платье из золотисто-желтого шелка; в ушах у нее круглые металлические серьги, черные брови подрисованы вразлет; она сидит, сложив на коленях руки, и спокойно улыбается.

А внизу, у руин дома, в невыразимо скорбной молитвенной позе стоит на коленях женщина в черной косынке. Ее исхудалое, бледное лицо чем-то похоже на лицо той, которая улыбается с портрета. Я почти уверен в том, что на портрете изображена именно она. Тот же изгиб бровей и овал тонкого удлиненного лица, только нет серег в ушах.

Мы долго смотрим на молящуюся. Левую руку, зажатую в кулак, она держит у сердца и временами судорожно стучит ею в грудь. Вытянутыми пальцами другой руки она с машинальным однообразием касается лба. Иногда наклоняется и так застывает минуты на две, на три, лбом почти касаясь кирпичей, сложенных перед нею небольшой горкой, в которую воткнута дощечка. К дощечке подвязана накрест короткая планка от оконной рамы, а сверху надет венок из бумажных красных георгин. Осевший на них иней оттаял под лучами весеннего солнца, выглянувшего из-за дальних развалин, цветы слиняли, и капли, похожие на кровь, упали на заснеженные кирпичи. Кажется, что это такие слезы у женщины.

Еще идет бой. Немцы через две улицы от нас. Оставляя рушащиеся дома и разрушая оставляемые, они медленно отходят к центру Буды, к горе Вар-хедь, с ее глубокими подземельями, под своды своего последнего убежища — королевского дворца. Еще залетают сюда пули, звучно щелкая о камни, и с шипучим свистом падают мины. Одна из них разорвалась совсем недалеко, ударившись в основание шестиэтажного дома, будто срезанного наискось взрывом бомбы. В верхний этаж врезался этой ночью немецкий транспортный самолет. Наружная стена вся вздрагивает, качаясь у основания глубоких трещин. Дрожит и хвостовое оперенье самолета, словно он делает попытки уйти задним ходом. Еще одно сотрясение, и стена не выдержит, рухнет, увлекая за собой остатки этажей и самолета…

Но женщина в черной косынке ничего не замечает, ничего не слышит. Она продолжает стоять на коленях в талой грязи перед самодельным крестом, сложив на груди руки; все с тем же исступленным выражением лица молится, преисполненная скорбью. Может быть, ей уже все равно: жить или умереть? Или настолько глубока ее молитва? Неужели это она так спокойно улыбается на портрете?

Я оглядываюсь: у кого бы спросить?

В нижнем сохранившемся этаже углового дома был магазин. Зеркальные стекла широких окон вылетели, и потолок, опираясь с угла на два узких простенка, на которых аляповато нарисованы свиные окорока и колбасы, образует как бы навес. Внутри пол сорван, немцы устроили там свое кладбище. Небольшие кучки земли теснятся одна возле другой с касками и надписями на крестах. А в глубине магазина валяется страшно худая дохлая лошадь в сбруе.

Еще минут десять назад здесь никого из людей не было. Теперь же перед входом в магазин, опираясь на окровавленную никелированную саблю старинных времен, стоит седой старик в желтом клетчатом пальто и участливо, с трогательным уважением смотрит на женщину.

Мы подходим к нему. Он только что отрубал мясо от павшей лошади. Тонкая, как жердочка, старушка в шерстяном платке, накинутом поверх острых плеч, кухонным ножем еще продолжает проворно вырезать из лошадиной ляжки куски синеватого мяса, а девочка лет шести в белом беретике аккуратно укладывает их в плетеную кошелку. У девочки огромные, неестественно серьезные глаза, свыкшиеся со смертью и ужасом.

Но почему же вид молящейся женщины растрогал старика до слез? Я спрашиваю его об этом. Вытирая рукавом глаза, он объясняет с дрожью в голосе:

— Зовут ее Эдит Леваи. Это она на портрете рядом с мужем, в тот год, когда у них родился ребенок. Ее мужа, служащего почты, слабого человека, немцы еще осенью угнали куда-то на постройку укреплений, и он не вернулся… А на другой день после того, как отсюда ушли немцы, погибла ее пятилетняя девочка. Она вышла из бункера на улицу, чтобы немножко погреться на солнышке, когда взорвалась адская машина, которую немцы оставили в доме, и дом обрушился на ребенка.