Внутри будильника что-то завозилось, скрипнуло. Часы пошли. Я подумал: вот сейчас, хотя бы от удовольствия, улыбнется хмурый старик! Ничуть не бывало. Только бровями шевелит. Ставит будильник на комод и глазами ищет, за что бы еще взяться.
Дальше? Удивительно, что нам это интересно! Ну, приехал в Ловашберень и решил всем показать, как хорошо можно устроить свою жизнь, если есть маленькая собственность. Америка все-таки кое-чему научила. Построил вот этот домик на краю села и купил у Цираки, которому нехватало денег на кутежи в столице, двадцать хольдов земли, не очень плодородной, но все же — двадцать хольдов[7]. Он мог считать себя богатым человеком, достойным уважения!
Воспоминание о тех днях, когда Надь Янош мог считать себя богатым и достойным уважения, на минуту его преображает. Грудь слегка выпячивается; выражение лица уже не такое суровое, и в светлокарих глазах задористые искорки, как у дочери. Вот она опять заглядывает в комнату, словно хочет сказать: «Сейчас поспеет ужин, потерпите»; при этом бросает на Игоря такой взгляд, что он смущается и его румяное лицо краснеет еще больше. Старик это замечает. Хмурится. Искорки в его глазах исчезают, точно залитые водой. Он молчит. Достает из-под передника кожаный кисет и короткую глиняную трубку. Степенно набивает ее табаком и, пыхтя, долго уминает корявым, как сучок, большим пальцем. Сердито прислушивается к песенке, которую поет в кухне дочь. Голосок ее, вначале чуть слышный, звучит все громче и бойче:
Этот припев значит: «Редкая пшеница, редкий ячмень, редкая рожь». Очень известная народная песенка к танцу чардаш. Она почему-то раздражает Надь.
— Маргит! — властно зовет он.
Требует огня.
Она приносит в щипцах пламенеющий уголь. Лицо ее сияет и светится, словно с него не сходит жаркий отблеск плитки. Руки ее в тесте. Надь, прикуривая, недоумевающе косится на нее: «Что с тобой? Чему ты радуешься?» — спрашивает его взгляд. Она уходит, присмиревшая, и уже не поет. Он с подозрением смотрит на Игоря. Нет ли у него какого-нибудь сговора с Маргит? Не виделся ли он с нею раньше? Но нас она не интересует. Это так ясно! Возвращаясь к своим воспоминаниям, Надь снова сидит прямо, горделиво, одной рукой держа трубку, а другой опираясь о колено.
Итак, он стал богатым. Трудно ли, когда есть двадцать хольдов земли? Затем он пошел в церковь, высмотрел с хоров самую красивую девушку и женился на ней.
Надь горбится, с минуту угрюмо молчит. Странные у него переходы настроения, очень резкие: пылкость, внезапное разочарование, меланхолическое успокоение, угрюмость. Последней больше всего.
— Женился, — повторяет он с горечью. — Всегда что-нибудь случается в решительный момент, если уж не повезет.
Ровно через пять дней после веселой, с цыганами-музыкантами, свадьбы Надь Яноша взяли в армию. Шла война. Восточный фронт, итальянский. Все время он на войне. Все время, лежа в окопах, мучил себя безответными вопросами: где же все-таки его счастье, ради которого он столько лет трудился на чужой стороне? Ведь так можно всю жизнь тянуть лямку, надеясь на лучшее будущее, а потом оглянешься, но будет для всего уже поздно, слишком поздно…
В восемнадцатом году Надь вернулся к весне домой. Жена и сын Дьюла жили без него лишь на то, что выручали с продажи земли по частям. От двадцати хольдов осталась половина. С этим еще можно было начинать все с начала…
Но тут в Венгрии произошла революция. Товарищи, побывавшие в плену на востоке, советовали Надь Яношу пойти с ними по уже испытанному русскими пути, ведущему ко всеобщему народному благополучию, без которого никогда не бывать счастью для одного Надь. Возможно! Он долго раздумывал. Десять хольдов — это все-таки десять хольдов! А революция не то выйдет, не то нет. И будет ли от нее вообще какой-нибудь толк для таких, как Надь, — неизвестно! Но, с другой стороны, начинать дело с хозяйством в дни революции — это все равно, что строить дом из глины во время дождя. Практичный Надь решил пристать к товарищам. Винтовка уже не казалась ему в тягость. Кроме того, льстило самолюбию — участвовать в великих событиях и быть грозою для таких, как Цираки. Наконец, приятно было думать, что счастье, возможно, и в самом деле не перепелка, решетом не накроешь — его нужно завоевать.
Рассуждая, Надь бодро ходит по комнате, словно марширует. Руки наотмашь, грудь вперед. В девятнадцатом он так шагал по улицам Будапешта в рядах батальона венгерской Красной Армии. Он и румын колотил на Тиссе! Но неужели и тогда у него было такое же бесстрастное, хмурое лицо, как теперь! Оно оживляется лишь от удовольствия, с каким он сосет из чубука едкий табачный сок.
Опять доносится: «Ритка буза, ритка арпа, ритка рож». Еще громче, еще задорнее, почти вызывающе. Надь бросает в кухню: «Маргит!» таким тоном, точно командует: «Молчать!» Но Маргит понимает это по-своему. Она отзывается: «Готово, иду!» — и входит, неся два блюда. Горка пышных оладий и студень, густо посыпанный красным перцем.
— Лангош! Тэшек! — говорит она, угощая.
Блестя глазами и белыми чудесными зубами, улыбаясь задушевно, она щедро разливает вино в узкие бокалы. Надь ревниво и строго посматривает на нее. Его взгляды говорят: «Кто просил тебя ставить вино? Зачем столько напекла оладий? Чему все улыбаешься?» Но она будто не замечает этих взглядов. Надь, сильно чавкая, медленно жует, экономно запивает.
Счастье! Какое глупое слово! Удивительно, что люди еще верят в какое-то счастье. До старости доживают и все ждут чего-то хорошего. В девятнадцатом году ему тоже казалось, что все идет к лучшему. Но в решительный момент подвели социал-демократы и кадровые офицеры. Всегда что-нибудь случается, чорт возьми, когда не повезет… Надь Яноша объявили опасным коммунистом и посадили в Вацкую тюрьму. Просидел он в ней два года. Свыкаясь с друзьями по несчастью и с их мыслями, Надь и сам поверил, что он коммунист… А когда вернулся домой, то позабыл об этом. Привычные заботы охватили. Старость-то надвигалась, а счастья не было и в помине, даже не предвиделось. А все-таки опять хотелось верить в это глупое слово! Надь не любит упускать то, что попалось в руки, что принадлежит ему! Пусть, рассуждал он, земли у него осталось всего два хольда с четвертью. Если поменьше спать и поменьше есть… Словом, если как следует взяться за работу…
Но что такое труд крестьянина в Венгрии! Совершенно одинаково: быть батраком в помещичьем имении или батрачить в своем собственном ничтожном хозяйстве. И в том и в другом случае пусто в кармане и даль в тумане. Часто приходилось за гроши продавать свой хлеб на корню, когда колосья еще зеленые. А если посевы уничтожит майский мороз, или сожжет солнце, или смоют ливни?!
Говоря это, Надь идет к люстре, свисающей с потолка. Замечательная люстра с подвесками, сплетенная им самим из соломинок. Он смахивает пыль с нее, стараясь подавить в себе невольно всколыхнувшиеся чувства, не выказать их. Справившись с собою, садится на скамью. Стиснув зубы и закрыв глаза, наощупь набивает табачными листьями трубку. Прислушивается к чему-то — не то к метельной сумятице за окнами, не то к чуть слышному хрипению будильника. Внезапно приоткрыв глаза, замечает на лице Маргит веселую улыбку. Но в его усталом и будто погасшем взгляде уже нет строгости.
Жизнь венгерского крестьянина не стоит того, чтобы о ней много говорить. И вспомнить нечего! Иногда удавалось повезти в Секешфехервар на рынок овцу или мешок с бобами. Но и там он не получал за это настоящей цены. Едва-едва набиралось денег на покупку обуви. А одежда? А гвозди, соль, керосин, спички? А чем платить за учение Маргит в школе? Хочется также и в городское кино ее свезти, хотя бы раз в год, на праздник. Спектаклями и разными играми забавлялись здесь только господа в имении. А туда сам доктор Чокаш, и тот не всегда имел доступ. А уж какой благородный господин! Держит свой автомобиль. Однако, когда у Надь скоропостижно умирала жена, он не приехал ее навестить…