Бывало, шёл дождь. Бывало, ударял мороз.
Рассказ второй
Восстание открыло двери камеры. Вышла женщина-политзаключенная.
Было ей сто один год. Посадили её в девяносто шесть. За несдачу госпоставок.
Рассказ третий
Ему сказали: — Не будем толковать народу о политических разногласиях. Сомнения и дискуссии — это не для народа. Скажем, что была измена, — это доступно воображению каждого. Партия избрала тебя — ты должен пожертвовать собою для партии. Это страшно, но ты же старый товарищ, разве ты можешь не помочь партии?
Потом ему сказали: — Ты во всём признаешься, и мы приговорим тебя к смерти. Приговор не будет приведён в исполнение. Ты сменишь фамилию, поедешь с семьёй в дружественную державу, будешь спокойно жить и работать.
Когда его вели на виселицу, он вырывался и кричал:
— Мы же не так договаривались!
Это история Ласло Райка.
Рассказ четвёртый
В предыдущей истории он был одним из тех, кто воплощал Закон. Он действовал в соответствии с местом, которое занимал. Вышестоящие не могли на него пожаловаться. Игра шла по правилам.
Но когда того повели на виселицу — этому вдруг не хватило последовательности. Он запротестовал против нарушения уговора. Его арестовали как двурушника и соучастника преступлений повешенного. Спустя годы он вышел совершенно разбитым.
Это история Яноша Кадара.
За ужином Роман рассказывает о том, как он сегодня был в лагере авошей. Он разговаривал со многими из них: они спокойны и не выражают никаких претензий к повстанцам. Он видел одного авоша, сильно потрёпанного толпой и спасённого чуть не в последний момент. Этого человека обвинили в том, что он попросился в попутную машину, потом убил пассажиров, выбросил трупы и поехал дальше. Он доказывает, что это неправда, ничего он этим людям не сделал, они просто сами вышли из машины. Милиция ведёт следствие: окажется виновным — пойдет под суд, а если нет — будет освобождён с соответствующим документом. Сейчас уже многих выпускают…
Мы идем с Ханкой в посольство — звонить в Варшаву. По дороге встречаем Кшиштофа.
— Слыхали?
— ?
— Кадар сбежал.
Оказывается, ещё вчера вечером, прямо после совещания актива новой партии, где Кадар выступал по поручению оргкомитета, он сел с Мюннихом в машину, и след их простыл.
Несколько дней назад Ференц Мюнних сказал: «Единственное, что нам осталось, — с честью погибнуть». Видно, передумал. Но Кадар, который исчез буквально через несколько минут после публичного выступления в защиту новой линии? Возможно ли нанести партии такой удар бессознательно?
— Ну что ж, парень вышел из игры. Видать, надоело.
— А если только садится играть?
Суббота, 3 ноября
На слегка обшарпанной, но надёжной «Варшаве» мы трогаемся на рассвете на северо-запад.
В нашей журналистской команде четверо: Ханка, Марьян, Зыгмунт и я. Ещё с нами два дудашевских парня: щербатый добродушный Иштван — это он раздобыл машину — и шофёр Бела, весёлый красавчик, похожий на героев итальянского кино. С ним, к сожалению, мы ни на каком языке не можем объясниться — только от Иштвана узнаём, что Бела работал шофёром в ЦК партии.
Время раннее, а город оживлён. Одни сметают с тротуаров осколки стекла, другие чинят трамвайные рельсы, поднимают опрокинутые вагоны. Мимо нас проходят рабочие с сумками через плечо — похоже, на работу, но трудно поверить, что на вчерашний призыв откликнулись так быстро. Мы спрашиваем Иштвана — его, в свою очередь, удивляет наше недоверие: ясно, на работу!
Мы въезжаем в узкие улочки Буды, поначалу столичные, с вывесками и витринами, потом всё скромней, но нигде они не напоминают трущоб, какие я видывал на окраинах других столиц. Мягко и незаметно улица переходит в шоссе, окаймлённое рядами осенних, заиндевелых, но ещё зеленеющих буков и дубов.
Нас охватывает внезапное веселье, будто мы пересекли не только границу города, но и границу невыносимого нервного напряжения, в котором прожили несколько долгих, как годы, дней. Спокойный, скучноватый, политически не окрашенный сельский пейзаж вдруг высвободил неудержимую потребность забыть о тяжкой истории, свидетелями которой мы являемся, отдаться более светлым, более лёгким, попросту нездешним мыслям. Мы перемываем косточки всем в своих редакциях, потом наперегонки рассказываем что ни на есть глупейшие, бородатые анекдоты, наконец Зыгмунт запевает какую-то бессмысленную песенку: «Ой, мамбо, мамбо итальяно…» Больше он слов, конечно, не знает, но нам это не мешает, и мы все подхватываем: «Ой, мамбо…» Иштван и Бела тоже подпевают.