Мы оба писатели. Оба коммунисты. Он намного старше меня и несравненно известней. И всё-таки между нами больше общего, чем разделяющего. И вот как выглядит встреча двух писателей-коммунистов стран народной демократии в Будапеште 10 ноября 1956 года.
Я подъезжаю на машине на условленную улицу и возле лавочки сигналю. В машину садится пожилая женщина, которую я вижу впервые. Мы едем дальше, она показывает дорогу. Потом меня приводят в квартиру, в которой не только что я никогда не был, но и тот, с кем я встречаюсь, оказался впервые.
Как же мне горько! А ему — тому, кто при Хорти был в подполье и вышел из него в радостном 45-м году?
…Мы разговариваем о положении в Венгрии и в мире. Мой собеседник на всё глядит безнадёжно. Если перед второй интервенцией ему виделись какие-то перспективы сохранения социализма, теперь они не представимы. Поздно — теперь даже вывод советских войск не поможет. Уже нет организованных сил — тех, что были перед второй интервенцией, — способных уберечь страну от кровавой реакции. Разве что… да нет… — старый писатель машет рукой.
Несколько последних дней по всему Будапешту расклеены призывы в трехцветной рамке, подписанные совместно тремя организациями: Ревкомом студентов, Реввоенсоветом и Союзом венгерских писателей. Мой собеседник — один из соавторов этих призывов. Как раз сейчас он работает над новым текстом, смысл которого будет следующим: ввиду того, что действия противника причиняют ущерб, в первую очередь, гражданскому населению, следует прервать безнадёжное вооружённое сопротивление, продолжая сопротивление пассивное, нравственное… Этот призыв должен появиться уже сегодня.
— А послушают вас?
— Мы единственная инстанция, которую ещё слушают.
На прощанье мы напоминаем друг другу о разных средствах предосторожности. Когда мы заканчиваем их перечисление, старый писатель поднимает печальные мудрые глаза:
— Ну скажи, разве можно так жить?
Ещё одна в этот день встреча — и прощанье. Появился Иштван. Мы едва не разминулись: я заметил его широкую спину, когда он уже поворачивал за угол.
Мы бредём по течению улицы, как по руслу реки. Ноги вязнут в кучах жёлтых листьев. Рассказать друг другу почти нечего.
— Где Бела?
— Не знаю, я потерял его из виду ещё в воскресенье.
— А ваш командир?
— Дудаш был с нами, уже не командовал, сражался, как всё. Где он теперь, не знаю.
— Ты всё время был в боях?
— Да. Ранили меня.
Только теперь я замечаю, что Иштван хромает.
— Так всё, конец?
— Конец. Иду домой. Не был дома с двадцать третьего…
Некоторое время мы идём молча.
— А я уезжаю. Ханка уже уехала.
— А Марьян?
— Тоже.
— А Зыгмунт?
— Уезжает вместе со мной.
Мы снова молчим. Наконец достаём записные книжки и обмениваемся адресами. Целуемся. Хромая, Иштван уходит.
Воскресенье, 11 ноября
Чепель — длинный, унылый, безобразный, как всякий фабричный квартал в больших европейских городах. Чтобы ему быть таким, не было надобности войне проходить через Чепель.
Война прошла через Чепель. Этот квартал Будапешта защищался дольше всех. Ещё сегодня в глубине Чепеля тлеют непогашенные очаги сопротивления.
В той части Чепеля, где мы проходим, эти очаги задавлены. Их нет. И ничего другого нет. Километрами тянутся пустые, безлюдные улицы.
Мы глядим по сторонам: ни одного дома не пощадила война. В каждом огромная брешь — чаще всего на уровне второго или третьего этажа, будто тут прошёл хищный допотопный зверь, кусавший направо и налево, всюду жаждавший оставить след своих челюстей.
Иные следы на мостовой. Через каждые несколько десятков шагов привидение — чёрная, скрученная груда железа: убитый танк. Несколько раз попадаются подорванные катюши…
Возвращаясь с Чепеля, мы проходим почти через центр — через Ференц-кёрут и Уллей-ут. Тут ещё страшнее: все дома сожжены или взорваны, мостовые вывернуты наизнанку, копоть, пыль, узкие тропинки, протоптанные между руинами… Но этот вид нам знаком. Это Варшава 1944-го. Захваченный город.
Их четверо. Они лежат на улице рядышком, в неловких, неестественных позах. Разодранные и сплющенные, едва ли не двухмерные, они выглядят тряпочными куклами, заброшенными под опаленную стенку, почти втоптанными в краешек выщербленного тротуара. Кто-то присыпал их ободранные лица белой пылью или известью. Тот, что впереди, — вообще без лица: с погнутой каской срослось чёрное, засохшее месиво. Должно быть, давно они так лежат, потому что уже ничем не напоминают о мире живых, откуда их вырвало какое-то невообразимое мгновение. Они стали частью мёртвого пейзажа разбитой вдребезги городской улицы.