Теперь уже он замер на месте как вкопанный, – он выглядел так же, как тогда на лестнице, когда я бросилась к нему вниз по ступенькам: я опять увидела в его лице отражение того невыразимого чувства, которое словно было родом из какого-то совершенно иного мира, чем все его остальное существо, – нет, которое вообще не могло быть из мира сего, но могло родиться лишь в ином, блаженном мире. В моем сознании молнией блеснуло открытие: ведь он сам обладает чем-то, что мне незачем вымаливать для него или дарить ему, чем-то, что очень близко к вымоленному или дарованному, – так близко, как близки неведомое судьбоносное пространство в его душе и моя судьба. Вот сейчас эта незримая дверь распахнется! Но было поздно: позади раздались быстрые твердые шаги моего опекуна.
– Куда это вы собрались с фройляйн Вероникой? – спросил он Энцио.
Тот не ответил. Он все еще не пришел в себя. Я ответила за него:
– Энцио, наоборот, привел меня к вам, господин профессор.
Мой опекун немного удивился, но тут же приветливо сказал:
– Ну что ж, это замечательно, что и вы решили заглянуть ко мне. Боюсь только, что особой радости это вам не доставит, так как уследить за моими витиеватыми рассуждениями не всегда бывает легко, во всяком случае для неподготовленных слушателей.
Энцио наконец оправился от своего оцепенения.
– Наше Зеркальце не нуждается ни в какой подготовке, господин профессор, – сказал он. – Она читает мысли на расстоянии.
Его слова прозвучали почти весело. Я чувствовала, что они адресованы мне, а не моему опекуну. Тот опять рассмеялся своим открытым, подкупающим смехом.
– Ну, если фройляйн Вероника читает мысли на расстоянии, то вам, Энцио, следует поостеречься, – весело откликнулся он. – Ибо в ваших мыслях есть много такого, что ей может не понравиться.
Пока он еще на ходу отвечал на какой-то вопрос проходящего мимо коллеги, мы с Энцио вошли в аудиторию. Все до единого места были заняты. Энцио предложил мне свое, а сам, несмотря на свое ранение, хотел встать у стены, но я устроилась на ближайшем подоконнике. Он попытался возражать, но тут вошел мой опекун и направился своими энергичными, твердыми шагами к подиуму. Я успела еще улыбнуться Энцио, тоже довольно весело от сознания того, что и в самом деле успешно перепрыгнула через его страх: здесь, в аудитории, это был уже совсем другой Энцио, непохожий на того, что несколько минут назад стоял на Людвигсплац. В нем не осталось и следа от усталости и напряжения.
Мой опекун тоже вдруг преобразился. Его словно окутало облако неприступности, в нем появилось что-то настолько величественное, что у меня едва не перехватило дыхание. Несколько минут его мощный взгляд, как горный орел, в полном безмолвии кружил над слушателями – широкий, отважный, как-то по-особому сияющий из-под стекол очков – и наконец одновременно с первым произнесенным словом остановился на мне, парившей где-то внизу на подоконнике, словно на качелях. Я видела этот неподвижно устремленный на меня взгляд, но была почти уверена, что он при этом совершенно не осознает моего присутствия, – напротив, я была для него точкой пространства, в которой он как бы оттолкнулся от внешнего мира: его сосредоточенный, словно затемненный напряженной работой мысли взор низринулся внутрь, прочь от меня, от нас всех, в головокружительную абстракцию. И я низринулась вслед за ним.
Сегодня я уже при всем желании не смогла бы передать свое впечатление от этой лекции, ибо она, конечно же, пронеслась у меня над головой, словно ветер. По смыслу я понимала очень немного. И все же впечатление от нее было просто ошеломляющим. Я впервые в жизни почувствовала себя во власти чудовищного по силе воздействия ораторского таланта; вначале это была как бы власть некой стихии – как, например, море или буря, – но потом стала отчетливо видна разница, которая заключалась в том, что эта стихийность – всего лишь носитель, своего рода крылья духовного.
Это был широкий исторический обзор или, как мне казалось, своего рода духовное путешествие вокруг света. Мы плыли на невидимом паруснике по морям религиозно-философской мысли разных времен и народов. Системы сменяли друг друга, как ландшафты, мысли о Вселенной и о Боге вставали справа и слева, как величественные горы или силуэты огромных соборов, подъемлющих свои башни над горизонтом, а иногда торчали из влажной бездны, над которой скользил наш невидимый корабль, опасными рифами. Ибо хотя эти творения ни на миг не теряли своей идейной природы, они все же, благодаря мощной изобразительной силе этой ораторской стихии, были облечены в образно-цветную и пластическую чувственность, граничившую с художественным зрелищем. Но во всем этом не было – и это показалось мне, пожалуй, самым странным – абсолютно ничего невероятного и неожиданного, во всем этом было, напротив, что-то трогательно-родное – это было похоже на вспоминание . И я вдруг поняла: этот старинный храм науки, в котором меня каждый раз охватывало благоговение, как когда-то среди руин и дворцов Рима, пробуждал во мне те же способности, что и эти руины и дворцы, – он отрывал меня от моего «я», возносил над ним, и та же сила, породнившая меня когда-то с судьбой весталок и жен римских кесарей, теперь породнила меня с духами, которых вызывал мой опекун, – нет, с его собственным духом. Мне достаточно было просто полностью предаться в его власть, и я все поняла без подготовки, как и предсказывал Энцио…