Лекции моего опекуна были тогда единственными занятиями, которые мы с Энцио, несмотря на наши частые прогулки, посещали с неизменной регулярностью. После того как я в первый раз составила Энцио компанию в качестве гостьи, я попросила его абонировать для меня этот курс. Он заколебался, сказал, что для меня это лишняя нагрузка, так как для моей учебы эти лекции совсем необязательны. Но в конце концов он не смог отказать мне в моей просьбе – в те дни он не отказывал мне ни в чем!
Аудитория была так же полна, как и в начале семестра, – нет, слушателей все прибавлялось, так как число «зайцев» с других факультетов, которые, раз послушав моего опекуна, уже не могли оторваться от него, постоянно росло. Я по-прежнему «парила» на своем подоконнике, единственном свободном месте, хотя этот подоконник не раз служил Энцио и другим студентам поводом для упражнения в вежливости, но я неизменно выходила победителем из этих поединков: я так полюбила это место, что уже не смогла бы променять его ни на какое другое. Я сидела там, так сказать, прямо перед открытыми вратами глаз моего опекуна или – что для меня было то же самое – перед открытыми вратами мира его мыслей, куда – как мне казалось – уносили эти глаза. Ибо все, что я увидела и испытала, впервые оказавшись в его аудитории, повторялось на каждой лекции: как только мой опекун поднимался на подиум, взор его начинал медленно кружить над рядами слушателей, как величественный горный орел, чтобы через несколько секунд застыть на мгновение как раз над тем местом, где я сидела, и, отрешившись от внешнего мира, войти в то особое состояние глубочайшей концентрации, в котором для него, вероятно, уже не существовало ничего, кроме широких просторов его мысли. Для меня оставалось непонятным, была ли я в это мгновение последним слушателем, которого он еще узнавал, или он уже не видел меня. Временами я склонялась к первому предположению, но это, конечно же, была иллюзия, потому что он никогда не заговаривал со мной о своих лекциях. И хотя его обращенный внутрь взгляд потом еще много раз устремлялся ко мне, замирал на моем лице на какое-то время, скользил дальше, а затем вновь, словно по привычке, возвращался, я была совершенно уверена, что он меня не видит, но что я, однако, каким-то образом через этот взгляд связана с далекими вершинами его духа, – наивная фантазия, основанная на том, что я, неподготовленный слушатель, для которого его невероятно сложные лекции, в сущности, должны были оставаться книгой за семью печатями, все же хорошо понимала их. Мне достаточно было лишь, как в первый день, броситься вслед за ним в этот омут, в эту головокружительную концентрацию, достаточно было лишь покориться силе, влекущей меня вперед, – и я все понимала и благополучно, без кораблекрушений, совершала очередное плавание по безбрежному океану духа. Я даже чувствовала себя при этом настолько уверенно, что мне иногда казалось, будто мой опекун извлекает творения своего духа из глубин моей души, – иными словами, в те дни я, сама того не сознавая, постигла блаженную истину, которая заключается в том, что мышление, в отличие от знаний, не вкладывают извне, а пробуждают изнутри. Мне часто хотелось поблагодарить моего опекуна за этот необыкновенный опыт, но по одной причине, которая, безусловно, была связана с моим благоговением перед ним, – ибо, как я уже говорила, он никогда не упоминал о моих посещениях его лекций, – я каждый раз подавляла в себе это желание. Я даже не могла решиться подойти к нему после лекции вместе с другими, чтобы он отметил мое присутствие в зачетной книжке. Лишь вечерами, дома, я иногда совершенно забывала об этой робости, борясь с непреодолимым желанием что-нибудь спросить или сказать. И вот однажды – вероятно, это желание было слишком явственно выражено на моем лице – мой опекун вдруг прервал себя на полуслове и приветливо сказал: