Выбрать главу

Я ответила, что причина скорее в Староссове, чем во мне, но ему это было непонятно.

– Вздор! Тебе это просто кажется. Это исключено – что он что-то имеет против тебя. Староссов безоговорочно принимает все, что для меня дорого, а значит, и тебя – в этом он прямо-таки фанатик! Я бы на твоем месте все же сказал ему на прощание несколько приветливых слов.

Он и сам пытался содействовать нашему сближению, спрашивал друга, не желает ли он как-нибудь поиграть для меня на рояле, ведь я когда-то просила его об этом. Староссов кратко отвечал, что это можно сделать и после каникул. При этом на его высокий бледный лоб словно набегала тень и взгляд, устремленный на меня, становился почти угрожающим. «Молчи!» – говорил этот взгляд. Я впервые со страхом подумала о том, что сказал бы Энцио, если бы узнал о том вечере, когда я пела Староссову хорал.

А Староссов между тем не торопился уезжать, и горничная однажды пожаловалась, что от него никак не добиться ответа на вопрос, когда же, наконец, можно будет начать с уборкой в павильоне, который он официально освободил на время каникул еще неделю назад. И вообще, господин Староссов в последнее время такой странный – это чувствуется даже по его игре на рояле! Вот уж действительно, человек утратил всякое чувство меры! Последнее замечание ее было верным: за ужином, едва проглотив последний кусок, Староссов вставал из-за стола и уходил в свой павильон, откуда затем часто до глубокой ночи доносилась его музыка. При этом он каждый раз играл те же самые вещи, что и в тот странный вечер, упрямо повторяя их в той же самой последовательности. Он начинал с нескольких классических произведений, безжалостно обрывая их на середине фразы, переходил к тем воинственным мотивам, которые назвал истинным голосом эпохи, и все это в конце концов венчали барабанная дробь и сигнал вечерней зари. Возведенные до высокой, сказочно-причудливой степени обобщенности и искаженные до дикости, эти звуки обычно резко обрывались в том месте, где должен был вступать хорал. В этих постоянных повторах заключалось что-то осознанно вызывающее. Мне невольно пришло в голову, что все это исполнялось специально для меня. Но с какой целью? Может быть, он таким образом отрекался от тех странных минут нашего краткого взаимопонимания? И демонстративно отрицал хорал, который я ему спела? А может, его игра была своего рода зовом, обращенным ко мне? И мне следовало продолжить музыку с того места, где она обрывалась? И он ждал, что я все же приду, чтобы спеть для него еще раз? Эта мысль тоже приходила мне в голову, но Энцио не давал мне возможности сосредоточиться на ней.

Тем временем приближался день, который первоначально должен был стать днем нашей свадьбы, и жизнь под одной крышей, бок о бок, в доме его матери, конечно же, не могла не наводить на мысли о том, как все было бы, если бы эта свадьба состоялась. Например, тысячи мелочей повседневного быта, касавшихся не только его матери и пансиона, но и его самого: шла ли речь о запропастившейся куда-то книге или о том, что горничные, наводя порядок в его комнате, дерзнули вторгнуться в Святая Святых – прикоснуться к его письменному столу, – со всеми своими маленькими бедами и огорчениями он всегда приходил ко мне, словно я и в самом деле была его женой! При этой мысли в груди у меня все замирало. Но я чувствовала, что и с ним происходит то же самое. В комнате больной мы общались друг с другом как брат и сестра, но стоило нам покинуть ее, как все мгновенно менялось. Ему словно вдруг становилось трудно дышать, он торопливо и порой довольно холодно прощался и уходил к себе. А иногда он, наоборот, никак не мог расстаться со мной. В то время я по вечерам обычно была занята подсчетом дневных расходов, к которому могла приступить лишь после того, как приходила ночная сиделка, сменявшая меня у постели больной. Эта работа, к которой меня упорно приучала свекровь, давалась мне с трудом, так как я унаследовала от бабушки необыкновенную широту и легкость в обращении с деньгами. Поэтому, когда я управлялась с этой ненавистной повинностью, было уже довольно поздно.

Я сидела в длинной узкой столовой у обеденного стола под старинными, потемневшими от времени фамильными портретами, взиравшими на меня сверху так приветливо, так открыто, так по-родственному ласково. Должно быть, именно из-за этих темных портретов я каждый раз испуганно вздрагивала, когда на пороге неожиданно появлялась светлая и бессонная – такая нереально светлая и бессонная – фигура Энцио. А он появлялся почти регулярно – уже после того, как мы давно пожелали друг другу спокойной ночи, часто и дважды, и трижды, с каким-нибудь вопросом, ненужность которого приводила его самого в смущение. Или он подсаживался ко мне и предлагал свою помощь, зная, как тяжело мне дается бухгалтерская премудрость. Однако, как только мы вдвоем склонялись над цифрами, работа продвигалась еще медленнее; впрочем, он и не пытался мне помогать. В один из таких вечеров мы какое-то время сидели так тихо, что слышны были лишь биение наших сердец и далекий шум Неккара, доносившийся сквозь открытые окна, – он пока что еще жил своей вольной, удивительной жизнью! Мне вдруг вспомнилась моя первая ночь в Гейдельберге, когда мне приснилось, будто его волны подхватили меня и унесли прочь.