Выбрать главу

Вспоминать вдвоем было просто. Прошлое покорялось и становилось легким, как шерсть, согревшая рану теплом. Но почти сразу после того, как мужчины прощались и расходились в разные стороны, рана опять начинала дышать. Любовь защищала от боли лучше, чем одиночество, но излечить ее была тоже бессильна. И по-прежнему, как все эти длинные месяцы, первое, чем распахивалось перед женщиной каждое новое утро, было его, мужчины, нервное пробуждение и стремительный прыжок за полог из шкур, чтобы проверить коней и понять, что их все еще трое. Ей оставалось уповать лишь на то, что с постройкой дома все, наконец, переменится…

XIII

На охоте случалось всякое. В плохие дни лес не дарил ничего, кроме горсти лесных ягод и загадочного ощущения покоя, возникавшего каждый раз, как укрывшейся за деревьями чьей-то пушистой жизни удавалось избежать пули. Как ни странно, вместо злости или отчаяния это вызывало у охотника лишь почтительное удивление да неподдельное уважение к тайнам, ответ на которые ведом был только богам.

Воистину лес был велик и громаден. И полон звуков, в которых можно было уловить то хлопанье крыльев, то шелест листвы, журчанье ручья, зевок ветра, фырканье чутких ноздрей, шорох лап, хруст вспугнутых зарослей, капельки света, пролившиеся белым соком сквозь кряжистые руки крон, то ровный сон теней, то хрумканье маленьких острых зубов, а то и рев почуявшего беду крупного зверя. Здесь пахло дождями и солнцем, сыростью с кровью, порой — падалью и тревогой, но никогда — костром. А потому каждый выстрел, обжегший порохом воздух, приводил этот стройный и девственный мир в смятение. Лес становился враждебным и отвечал то неистовым шумом, то пронимавшей до мозга костей тишиной. Если бы не врожденное чувство упрямого и гордого противления всему, что сберегала для себя самой природа, человек острее бы ощущал нелепую подлость своего здесь присутствия. Не случайно, едва удавалось кого-нибудь подстрелить — в движениях его проступала постыдная спешка. Второпях он комкал молитву, свежевал тушу и поскорее стремился выбраться к берегу, чтобы выйти из хмурых пределов им поруганного безмолвия.

Но в дни, когда охота не ладилась, человек, бывало, задерживался в лесу и, приникнув к шептавшей мудрость земле, благодарно внимал тому, как она вбирает в себя и утешает сумбурную речь его сердца. Он забывал про опасность. Тем временем лес ему мстил…

Как-то раз, ближе к осени, жребий выпал на друга. Благополучно перебравшись через реку и чуть передохнув, покуда с одежды стекала вода, он зарядил ружье и, бережно завязав тесьмой мешочек с порохом, отправился в глубь леса. Сегодня он решил попытать счастья на южной окраине, примыкавшей к ближней горе редкой опушкой, перед которой внезапно расступались густые заросли. Добраться туда можно было часа за три, если идти не слишком быстро, вглядываясь в чащобу в поисках добычи.

Пока он преодолевал этот путь, ему встретилась маленькая косуля, вынырнувшая сперва из-за широченного ствола лиственницы, а потом каким-то чудом — и из-под его выстрела, хоть бил он в нее всего-то с нескольких шагов. Пройдя с половину расстояния, он извел вторую пулю на мелькнувшую в зарослях тень, так, признаться, и не разобрав, кто там прятался. Услышав плоский щелчок, он понял, что промахнулся. Тщетно провозившись в поисках дерева, в котором застряла пуля, лишь сильно исцарапавшись и здорово устав, он рассудил, что такое начало не предвещает ничего хорошего. Несмотря на прозвучавшие выстрелы, в лесу было на удивление тихо, и даже обычный гомон птиц быстро сошел на нет.

Вскоре он добрался до холма, которым бугристо вспучивалась земля перед тем как снова, но уже с противоположной стороны, скатиться вниз и после уж только покорно стелиться хвойным ковром до самой опушки. Стало быть, до скалы оставалось не более часа. Вокруг царил такой покой, что, едва он сел перевести дух, у него смежились веки.

Нет, он не спал. Расслабив мышцы и сердце, он наслаждался глубокой первозданной тишиной так, будто встретился с ней впервые. В том, чтобы сидеть вот здесь, в прохладной полутьме, под свежим исподом горячего дня, был некий смысл, постигать который мелкой назойливой мыслью не возникало желания. Время шло, но — странным шагом. В нем не было присущего упорства и непререкаемой заданности навеки установленного хода. Оно гуляло беспечным ветерком по тяжелому тучному лесу и, словно раздевшись донага, стало совершенно прозрачным, по-детски невинным, как будто весь его непосильный злопамятный скарб из грехов человека оказался притворством. Прислонившись к пахучей сосновой коре, он размышлял о том, что сознает себя сейчас как бы разом и полностью, словно все личины его я, столь непохожие друг на друга, соединились в некую плотную целостность, единый портрет, примкнув без потерь, как клочья порванного листа, зазубренными краями границ к точному слепку своей перевернутой тени. «Это как зеркало, — думал он. — По справедливости, надобно прежде одолжиться его всетерпением, чтобы нехитрый разумом юноша ужился рядом с убийцей, которому всё всё равно. Я и не заметил, как им удалось уместиться в одном теле и вровень дышать общим воздухом. Во мне не осталось ни скорби ни совести, — невзирая на ружье в моих руках и ясную память о том, как я им убил человека. Мне не больно и пусто. Жизнь моя словно отложена на потом, только ждать ее скучно и лень. Я просто сижу, как в гостях у собственной смерти, и ни о чем не жалею…»