— И будет прав, — вдруг вмешался Хамыц. — Потому что верить в то, что ты говоришь, значит не верить вовсе. По мне, так нельзя, даже если время и вправду — плешивая сука. Только это все-таки вряд ли. И коли нам в самом деле уразуметь не под силу, где тут перед, где зад, куда оно течет и отчего засыпает, так то, мне кажется, совсем не наше дело. А наше — строить дом, пахать и сеять. Слушать землю да звезды читать. Наше дело — перезимовать и выложить мост, вот и все. Наше дело — только взять у жизни свое и не расшвыриваться им перед тем, что никогда нашим не станет. Я так полагаю.
Чужак задумался. Он долго ничего не отвечал, и им показалось, что молчит он не потому, что никак не найдет, чем возразить, а оттого скорее, что возражать не хочет. Переждав еще с минуту, Хамыц поднялся и направился к выложенной вполовину стене. За ним поднялись и остальные. У друга багрово горела выползшая из-под нахлобученной на затылок шапки отметина, по ней им было ясно, что теперь он остынет не скоро.
До самого вечера им почти не пригодились никакие слова. После работы, наскоро разделавшись с ужином, они распрощались, и вскоре женщина и Хамыц остались наедине. Сегодня он чувствовал к ней неподдельную нежность, которая была правдивей и проще любви, потому что могла целиком уместиться в молчание. Лаская жену, он повсюду слышал под пальцами ее доверчивое сердце. Еще он слышал запах благодарной влаги на ее глазах. Не зная, что такое время, он знал, что такое сейчас, и в этом сейчас он был по-настоящему счастлив.
Он долго не мог заснуть. Женщина давно спала, уложив голову ему в предплечье, и кожа на ее лице матово поблескивала, когда угли в очаге вдруг вспыхивали искрами. Осторожно, чтобы не разбудить, Хамыц выпростал руку из-под ее теплого сна и тихо вышел за порог. Ночь низко дышала звездами, но, в сущности, была такой же, как и любая другая под голым небом. Далеко внизу шумела река. Дважды проклятая, как утверждал чужак, и все-таки неотравленная. Вода не убила ни их, ни коней, ни надежду. Река даже снабдила их плитняком, помогая выложить эти вот стены. А до того никого и близко не подпускала, словно и вправду была больна, двести лет тоже была больна и потом, осознав, что обречена, проложила себе новое русло, сметая прошлое, от которого подцепила болезнь и которому давно отомстила, не оставив ничего от него, кроме каменных струпьев на своем беспокойном теле, и умирала потом еще сотню лет, обрастая с боков травой, как могила — бурьяном, и потом все это вдруг стало неправдой, обманом (чума, отрава и вода, которую не пили даже звери, которая обязана была убить, но не убила), потому что она, река, напоила людей и коней чистой свежестью и пустила их в свое лоно, снабдив и глиной и плитняком, а еще прежде — бродом, проверяющим на прочность тех, кто не успел прихватить сюда с собой ничего, кроме собственного греха, и нынче уже сложил для него хадзар. Так что река оказалась здоровой. Она оказалась здоровой и отдала им все, что только могла дать взамен на их тайну, и ждала ее триста лет, будто ей не хватало своей — загадки неотравленья, благодаря которой она не только уцелела и выжила, но и заставила обвал выдолбить для себя новое русло. И тогда скатилась холодным потоком в отравленную пустоту, разделываясь с ее домами, склепами и костями, вымывая камнями чуму, скосившую давным-давно всех до единого, до последнего мужчины и последней женщины, которым отчего-то река ни в чем не помогла, если только пыталась помочь, но она, похоже, и не пыталась, и потому стала проклятой как сам источник заразы, но только все это было неправдой, и была она проклята лишь собственным здоровьем, несущимся громким потоком посреди болезни, раскинутой на целых двести лет по обоим ее берегам. И может быть, спустя те двести лет, в какой-то миг, устав от пустоты и одиночества, она даже хотела заболеть — наравне с остальными, хотела так сильно, что в конце концов не стерпела и выбросилась на болезнь, разливаясь по берегам, где та поджидала ее вот уже двести лет и думала, что тоже отравит, только из этого опять ничего не вышло, и тогда река, уже потерявшая невинность и даже дважды проклятая — своим здоровьем, отдалась тем, кто мог наконец взять ее извечную чистоту и укрыть на ее берегу свою тайну и грех…