Выбрать главу
Он — ко всему готов… Его сынов дружины Победоносные врезаются в оплот Насильника-врага, — с равнинной Буковины Предгорьями Карпат Господь их стяг несет… О будь благословен в святой день годовщины, Четырнадцатый год!..

Владимир Маяковский{5}

Война объявлена

Вечернюю! Вечернюю! Вечернюю! Италия! Германия! Австрия! И на площадь, мрачно очерченную чернью, багровой крови пролилась струя!
Морду в кровь разбила кофейня, зверьим криком багрима: «Отравим кровью игры Рейна! Громами ядер на мрамор Рима!»
С неба, изодранного о штыков жала, слезы звезд просеивались, как мука в сите, и подошвами сжатая жалость визжала: «Ах, пустите, пустите, пустите, пустите!!»
Бронзовые генералы на граненом цоколе молили: Раскуйте, и мы поедем! Прощающейся конницы поцелуи цокали, и пехоте хотелось к убийце — победе.
Громоздящемуся городу уродился во сне хохочущий голос пушечного баса, А с запада падал красный снег сочными клочьями человечьего мяса.
Вздувается у площади за ротой рота, у злящейся на лбу вздуваются вены. «Постойте, шашки о шелк кокоток вытрем, вытрем в бульварах Вены!»
Газетчики надрывались: «Купите вечернюю! Италия! Германия! Австрия!» А из ночи, мрачно очерченной чернью, багровой крови лилась и лилась струя.

Военный лубок

* * *
У Вильгельма Гогенцоллерна Размалюем рожу колерно. Наша пика — та же кисть, Если смажем — ну-ка счисть!
* * *
Австрияки у Карпат поднимают благой мат. Гнали всю Галицию шайку глуполицую.
* * *
Ну и треск же, ну и гром же Был от немцев подле Ломжи!
* * *
Вильгельмова карусель: «Под Парижем на краю лупят армию мою. Я кругами бегаю да ничего не делаю»
* * *
Эх и грозно, эх и сильно Жирный немец шел на Вильно, Да в бою у Осовца Был острижен, как овца.
* * *
Эх, султан, сидел бы в Порте, Дракой рыла не попорти.
* * *
Немец дикий и шершавый разлетался над Варшавой. Да казак Данила Дикий продырявил его пикой. И его жена Полина шьет штаны из цеппелина
* * *
Эх ты немец, при да при же. Не допрешь, чтоб сесть в Париже. И уж братец клином клин — ты в Париж, а мы в Берлин
* * *

Мама и убитый немцами вечер

По черным улицам белые матери судорожно простерлись, как по гробу глазет. Вплакались в орущих о побитом неприятеле: «Ах, закройте, закройте глаза газет!»
Письмо.
Мама, громче! Дым. Дым. Дым еще! Что вы мямлите, мама, мне? Видите — весь воздух вымощен громыхающим под ядрами камнем! Ма-а-а-ма! Сейчас притащили израненный вечер. Крепился долго, кургузый, шершавый, и вдруг, — надломивши тучные плечи, расплакался, бедный, на шее Варшавы Звезды в платочках из синего ситца визжали: «Убит, дорогой, дорогой мой!» И глаз новолуния страшно косится на мертвый кулак с зажатой обоймой. Сбежались смотреть литовские села, как, поцелуем в обрубок вкована, слезя золотые глаза костелов, пальцы улиц ломала Ковна. А вечер кричит, безногий, безрукий: «Неправда, я еще могу-с — хе! — выбряцав шпоры в горящей мазурке, выкрутить русый ус!»
Звонок.
Что вы, мама? Белая, белая, как на гробе глазет. «Оставьте! О нем это, об убитом, телеграмма. Ах, закройте, закройте глаза газет!»

Пролог

Хорошо вам. Мертвые сраму не имут. Злобу к умершим убийцам туши. Очистительнейшей влагой вымыт грех отлетевшей души. Хорошо вам! А мне сквозь строй, сквозь грохот как пронести любовь к живому? Оступлюсь — и последней любовишки кроха навеки канет в дымный омут. Чту им, вернувшимся, печали ваши, чту им каких-то стихов бахрома?! Им на паре б деревяшек день кое-как прохромать! Боишься! Трус! Убьют! А так полсотни лет еще можешь, раб, расти. Ложь! Я знаю, и в лаве атак я буду первый в геройстве, в храбрости. О, кто же, набатом гибнущих годин званый, не выйдет брав? Все! А я на земле один глашатай грядущих правд. Сегодня ликую! Не разбрызгав, душу сумел, сумел донесть. Единственный человечий, средь воя, средь визга, голос подъемлю днесь. А там расстреливайте, вяжите к столбу! Я ль изменюсь в лице! Хотите — туза нацеплю на лбу, чтоб ярче горела цель?!