«Нет, — говорит, — не уходи!»
«Говорить ты со мной не хочешь, чего мне тут сидеть?»
Он все глаз с газеты не спускает.
«Дак ведь мы ж разговариваем!»
Ладно. Опять молчу. Прибрала у его на тумбочке.
Покончила с этим делом. Снова сижу, на его смотрю.
Руки у его совсем никудышные стали. Высохли, тонкие и будто восковые, будто в жилах кровь уж и не текет. И трясутся сильно так, аж газета дрожит.
«Миса, — снова я свое гну. — Почему ты домой не хочешь? Я бы за тобой ходила, ублажала бы тебя по-всякому».
«Как бы ты за мной, за таким, ходила? Как бы ты повезла меня, такого желтушного? Они сперва должны меня от желтухи вылечить».
Похоже, это было последнее, что я от его услыхала. Не помню, говорили ли мы ишо о чем или нет.
Он снова взялся за газету и читал, читал, читал, до самых четырех часов, когда нас выгонять стали.
Собрала я потихоньку свои вещи, сложила их в чумоданчик. Сунула туда и кой-какие свои склянки, что у его были. Пора уходить.
Встала я.
И, правду тебе скажу, хотелось мне поцеловать его. Ведь, может, это был последний случай. Да в палате людей полно: неловко мне показалось. Может, и он бы застеснялся.
«Ну, Миса, — спрашиваю, — как скажешь, приезжать мне в воскресенье?»
«Конешно, — отвечает. — Ежели сможешь. Но ты сама смотри. А коли что, ты, Петрия, по миру не пойдешь. Я пензию и на себя, и на тебя заработал».
«Я, Миса, об этом не хочу думать. Прощай, Миса!»
«Прощай, Петрия», — говорит он мне.
Хотела я ему ишо чтой-то сказать.
Хотела я ему сказать, что мне с им хорошо было, что мил он был мому сердцу и все худое, что было промеж нас, я давно позабыла. И попросить, чтоб и он забыл худое.
Но ничё не сумела я сказать.
Потихоньку собралась и пошла.
Выхожу из больницы, ничё не вижу, ничё не слышу, ровно одна в цельном свете. Схожу по ступенькам как слепая, впору шею сломать. А уж как вышла во двор, глянула ненароком на Мисино окно. Господи, а он там стоит!
Странно мне показалось. Остановилась и я.
Он стоит, хмурый такой, и смотрит на меня. Не улыбнется и не скажешь, чтоб слезы видны были. И рукой никакого знака не подает. Стоит, подперся, видать, костылем и глазищами то ль испуганно, то ль хмуро смотрит на меня.
Почудилось мне, что хочет он мне чтой-то крикнуть. Ан нет, стоит просто и молчит. Повернулась я и побрела своей дорогой.
Да и я хороша, не сумела ни улыбнуться ему, ни рукой махнуть.
Так вот мы и расстались с Мисой моим.
Расстались, как много разов допрежь того расставались, будто не сумлевались, что расстаемся не последний раз, что ишо наглядимся друг на дружку вволю. А вышло — при жизни боле и не довелось свидеться.
Смерть-разлучница живых вовек не сводит.
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ
На третий день, как вернулась я из Белграда, почтальон Стоян принес телеграмму: Миса умер. Я ишо прикидывала, как домой его взять, а черная весть уж за мной пустилась, догнала и чуть ли не перегнала.
Считай, сотню раз видала я на своем веку, как люди помирали, знаю, что за пакостный норов у смерти. Нет на свете ничё ее гаже. Она так тебя изукрасит, каким ты отродясь и не был. Так обрядит, что родная мать не узнает, ровно ты на рождество в ряженые собрался и лицо дерьмом каким вымарал. Она тебя так оскалит, так скоробит, а глаза так заведет, что никто никогда и признать тебя не признает.
Иной раз слышишь: легко помер, все равно как заснул. Я такого, правду тебе сказать, не видала. Я видала другое: как люди перед смертью хужее последней собаки мучатся, как живьем разлагаются, как мясо с кожей ремнями слазит, как все нутро гниет, кишки заворачиваются и, точно тонкие оборы, рвутся, а люди от нещадной боли вопят и стонут, кляня то смерть, то жисть.
И когда дойдет дело до этого и видишь уж, что живьем распадаешься в муках страшенных, от которых разум мутится, что отовсюдова смрад и нечисть из тебя прут, и, пущай ты вчера ходил высокий да ладный и смотрел людям прямо в глаза, теперича тебе от этой боли безмерной и смрада неописуемого, от униженья великого впору руки на себя наложить. Чтоб разом покончить с мученьями и срамом нестерпимым. Но и это тебе уж не под силу. Одно и остается — ждать, покуда в муках, страданьях да униженьи на тебе, как на дереве в горах, последняя ветка, последний листок не опадет. Тогда токо позволено тебе будет закрыть глаза и упокоиться.
Может, и Миса хотел от этого уйти, чтоб не показываться мне в свой последний час. Может, он этого боялся, когда не хотел домой ворочаться. Токо вот не могу я в толк взять, чего ему было меня стыдиться? Ведь сколько лет вместе прожито! Ведь когда и здоровые были, чего токо не видели!