«Теперича тебе один выход, — говорю я ей, — бежать к доктору, покамест не поздно. В тебе ребенок-то, может, помер, и носишь ты его мертвого. Поносишь, поносишь и отравленье крови запросто получишь. А тогда тебе нет спасу. Вот что я тебе скажу: в Брегове у меня есть знакомый доктор Ешич, мы с им давно дружбу водим, и коли хочешь, хочь и завтра, я тебя отведу к ему. Токо он и может помочь».
«Ох, — говорит, — завтра я никак не могу. Завтра Витомир дома, не хочу, чтоб он знал. А послезавтрева он сразу опосля работы должон в Ш. ехать, домой и не заглянет, давай послезавтрева, а?»
«Ладно, — говорю, — можно и так, токо бы не запоздать».
Токо бы, думаю, ничё с тобой не приключилось до послезавтрева.
Ну, слава богу, обошлось.
Оставила она детей у соседки, валашки Косаны, и утром мы сели в поезд — в Брегово ехать.
А в Брегове в сорок седьмом или восьмом построили большую больницу, там доктор Ешич и работал. Нынче и там, господи помилуй, все в запустение пришло, как и здесь. А в бреговской больнице — хошь верь, хошь не верь — коровы блины пекут. В дождь крестьяне их туда загоняют, чтоб не застудились. И они в этой красивой больнице такое творят, что господи спаси и помилуй.
У доктора Ешича квартира была при больнице. Мы сразу туда.
Поздоровались с его женой Олгицей. Встретила она нас, воду на кофей поставила.
Мне бы, говорю, поговорить с доктором. Она и не спрашивает ни о чем, понимает, беда, значит. Пошла за им.
Пришел доктор. Позвал нас в свою комнату.
«Что случилось, Петрия?»
«Доктор, — говорю, — привела я к тебе мою соседку и подругу, погляди ее и, ежели можешь, пособи! Она, похоже, тяжелая, а дня четыре назад, как белье стирала, возьми да сыми с плиты выварку литров на семьдесят, ну и тут же почуяла, оборвалось в ей чтой-то. Видать, с ребенком неладное, а ты уж погляди, что и как. Мое мнение — чистить ее надо».
«Ну, — говорит, — ты, похоже, боле знаешь, чем доктора. Ладно, погляжу ее. И пособлю. Но токо ежели другого чего нету».
«Нету, — говорю, — честное слово. Без обману».
«Нету так нету, — говорит. — Выпьем пока кофейку».
Выпили мы кофею, и он сразу повел ее в кабинет.
А туда ход прямиком из его квартиры. От дверей видать, не заблудишься.
Вошли мы, он все двери на ключ, чтоб никто не помешал, и стал готовить, что ему там надо.
Я было хотела вернуться назад, к Олгице. Жутко мне глядеть, что он с ей делать станет.
А он не пущает.
«Останься, — говорит. — Для канпании».
Первый раз мне тогда довелось видеть, как бабы выкидывают.
Страшно, брат. Я уж сбоку встала, не глядела, а все одно страшно. Впору глаза зажмурить.
Залезла несчастная Милияна на стол, подняла, прости, ноги. Взглянул Ешич, покачал головой. Взял в руку то ли нож, то ли вилку. Тронул там чтой-то, а оттуда кровища как хлынет на его резиновые рукавицы.
Я голову-то отворачиваю, похлопываю бедную Милияну по руке. Кабыть ей от того легче станет.
Он согнулся весь, заглядывает в ее и чтой-то там ковыряет. Опосля и говорит мне:
«Иди-ка сюда, Петрия».
Я уж смекаю про себя: будет мне на орехи. А и как иначе?
Вышли мы в колидор. Притворил он двери.
«Ты, Петрия, меня обманула. У ей совсем не то, что ты говорила. В ей чья-то рука побывала. И подлая рука».
«Доктор, — говорю, — не могла я тебе сказать правду. Коли бы сказала я тебе правду, ты бы не взялся ей пособить».
«Господи, да что же это такое, — говорит Ешич. — У ей ребенок четыре с половиной месяца. Это же подсудное дело. Узнают — на каторгу сошлют».
«А ежели ее оставить, как она есть, — говорю, — с ей что будет?»
«Перво-наперво, — говорит, — она не должна была позволять делать с собой то, что с ей сделали. А я должон своим делом заниматься».
«Ладно, — говорю, — ты мне токо ответь, про что я тебя спрашиваю».
Он головой покачал.
«Да, — говорит, — ребенок мертвый. Что тебе ишо сказать?»
«Дак вот ты и сделай, что надо сделать. А уж она, как водится, отблагодарит…»
«Не в благодарности дело. Рази об этом речь?»
Вернулись мы в кабинет. Тут как начал он в ей рыть да копать. Прямо как шахтер в забое. Скребет, вычищает, всю утробу выворачивает, по живому режет, ну точь-в-точь как забитую свинью потрошат.
Стонет бедная Милияна, криком кричит от боли.
Я ей на ухо шепчу, утешаю, по руке глажу. Но что проку, брат! Когда тебя заживо кромсают, не все ль равно, что тебе на ухо нашептывают.
А время-то идет, охо-хо! Уж и не знаю, много ли, мало ли прошло. Кинул Ешич кровавый кусок в ведро — ишо бы пять месяцев, и человек был бы.
Я уж в тую сторону и смотреть боюсь. Страх и ужас, брат. Завтра и со мной, может, такое содееться. О судьба, чтоб тебе пусто было, за что сотворила меня женчиной?