А ишо, как вселились мы в этот дом, у одного валаха в Двориште, Йовы Траиловича, взяли собаку, хочь в Окно у нас и свои водились. У его были злющие собаки. Нам хотелось кобелька, но кобелька не было, нам сучка досталась.
Назвали мы ее Зорой. Ишо щенком мы ее на цепи держали, и выросла из ее свирепая собака. Люди за забор боялись заглядывать, такая была злющая, того и гляди разорвет.
Шалишь, теперича ты ничё нам не подбросишь.
Опосля Зоры ее щенки у нас жили.
Собаки да и кошки долго не живут в поселке, два, три, самое большее четыре года. Или их кто убьет, или отравит, или сами по глупости где отравятся. А в последнее время и машины стали давить.
Собаки наши привыкли к свободе, а здесь простора много. Они токо человека боятся, убегают. Человек, того и гляди, прибьет, а то и убьет, недорого возьмет. Потому они и бегают подальше от заборов, посередь улицы, где просторнее. А машину увидят, человека-то им не видать, внутри сидит, они и думают, не дурная ведь, не наедет. И бегут себе, не оглянутся, а машина раз — и готово…
Ежели смотреть за ей, с привязи не спускать, тогда, может, и подоле поживет.
Так мы нашего Станимира берегли, он и жил не то одиннадцать, не то двенадцать лет, точно не помню.
Пес-то был некрупный, так, небольшая шавочка — Зорины щенки выродились, не в ее были, — но уж такой, брат, ласковый, сильно мы его любили. Сторож из его был никудышный, не то что его прабабка Зора, но все одно лучше его нам не надо было собаки. Когда в позапрошлом году Миса помер, пес ушел из дому и пропадал невесть где. Токо через месяц пришел.
Мы с Мисой назвали его Станимиром, все тогда над нами потешались, а он и вправду был смешной. Сильный был пес, но тело короткое, навроде чурбачка. А грудь широкая — он ишо щенком был, а все грудь выпячивал, важничал, видать. И голову, и уши под стать держал. Будто знал, что хорош собой и все должны ему уважение и любовь выказывать.
Он, например, отличал мужиков от баб. Баб он не больно уважал — и меня ни в грош не ставил, пока Миса жив был, а по мужикам просто с ума сходил. Бабы в наш двор сунуться не смели. Войдет какая, он загородит ей дорогу, оскалит зубы и рычит, та давай скорей за ворота. Не помню, чтоб он хочь раз кого укусил, но когда он так оскалится, присядет на свои короткие лапы — вот-вот прыгнет и вцепится в горло, попробуй не отступи. А мужчина придет, он выбежит, хвостом виляет, скачет, будто отца родного увидал.
И в Мисе, само собой, души не чаял. Хвостом за им так и бегает, никуда без его не двинешься. Ежели тот во дворе чем занимается, вертится под ногами, мельтешится, ровно пособить хочет. Когда Миса его с собой брал, он от счастья не знал, что делать, выше забора прыгал. А я его с собой позову, он сделает вид, что не слышит, и не пойдет, а коли и пойдет, так за большую честь это для себя не считает. И по улице идет впереди, будто он меня ведет, а не я его.
И когда Миса в позапрошлом году помер, он, я тебе уже говорила, пропал, почитай месяц его не было, а вернулся, страх смотреть, тощий, голодный, едва ноги волочил. И тосковал, не прими за обиду, как человек.
Ходит круг дома, вынюхивает, скулит. Или ляжет вон там под липу и лежит день, другой, третий, вроде бы дремлет. А кто пройдет по улице или калитка хлопнет, он глаза настежь, уши наставит: его ждет, думает, вернется. И все это время почти ничё не ел, даже из рук не брал. А то подойдет ко мне, заглядывает снизу прямо в глаза и тихонько так поскуливает, будто о чем-то спрашивает, и удивляется, как это я не понимаю, и горюет, что я не отвечаю.
Этой вот осенью он и подох. И, не поверишь ведь, от рака. Я и знать не знала, что животное может раком болеть.
Когда он вернулся, я уж отхаживала его по-всякому, и он к зиме малость поправился. Не такой уж был тощий и слабый. Но и не такой, как допрежь того. И веселым я его боле никогда не видала.
Прожили мы с им зиму и весну, а в начале лета он и захворал.
Еле ноги волочит, все время носом клюет, цельными днями лежит, забившись в угол. Что ни дам, он токо лизнет, а то и вовсе глаз не откроет. А что заглонет, опосля вытошнит. И шерсть на ем уж не та. Как был здоровый и молодой, весь лоснился — белый он был с желтыми метинами. А теперича стал сивый какой-то, ровно поседел. Не узнать собаки.
Что я ему, бедненькому, не давала. Похлебку легкую варила, молочка кипяченого кажный день давала, мясо с косточек срезала мелкими кусочками. Но все впустую. Ничё в рот не мог взять. Токо что похлебает сыворотки, видать, любил ее. Иль, может, она боль утишала.
Теплое масло ему в глотку вливала. Подыму морду, разожму пасть, а он все терпит, не вырывается, головкой чеснока с перьями сперва чуть расширю глотку. Опосля намочу ее в масле и раза три протяну туда-сюда. А там и лью потихоньку теплое маслице, чтоб хочь глотков пять сделал.