«Чего ты, бога ради, тут делаешь?» — спрашиваю его.
Он молчит. То ли не слышит, то ли прикидывается, будто не слышит. Машет своей лопатой и глаз на меня не подымает.
А на дворе светло, день, и я хорошо его вижу, но круг нас вроде какой туман пал или ишо что, точно и не разберу.
«Слушай, что ты тут делаешь?» — окликнула я его громче. Чтоб разбудить, коли заснул. Не глухой, чай.
А он опять ни гу-гу. Согнулся возле печи, и на лице огонь играет — там, видать, дрова горят, — прямо не узнать человека. Все лицо красное и вроде как колышется. И я уж и не знаю, кто бы это мог быть.
Боже, думаю, оглох человек от печного жара. А может, и онемел. Язык отсох у бедняги.
Дай, думаю, обойду печь и погляжу, что там, впереди.
Обошла я ее и — скорей на другую сторону, к самому устью.
Смотрю, в печи и впрямь огонь полыхает. Дрова-то не прогорели, пламя сильное, но идет оно не как обычно — наперед, а назад, в заднюю стенку бьет. А на поду стоит большущий лист — поросенка впору жарить, — а на ем что-то желтое и жидкое, похоже, яичница. В глубине печи дальний край листа от сильного жара уже шкворчит, но ишо не запекся и не загустел, колышется туда-сюда.
«Что ж ты делаешь? — спрашиваю я ишо раз. — Оглох, что ли?»
А человек, что стоит у печи, то ли мужик, то ли баба, с чем-то длинным в руке вроде пекарской лопаты, как ложкой, подбирает ту яичницу с краев на середину. Тянется она, что твой клей, проливается, но человек знай работает своим черпаком. Захватит спереди, ближе к устью, и выльет в середку или на край, где дрова потрескивают.
«Рази не видишь, — отвечает наконец, — что я делаю? Торт пеку».
Торт, надо же, дивлюсь я про себя. С каких это пор у нас торты такие пекут? Кто же его есть будет? И где это видано, чтоб торт в хлебную печь сажали?
«Что ж это за торт такой будет?» — спрашиваю.
А он снова не отвечает. Может, думает, чего с дурой говорить. И знай в печи шурует.
Господи, дак ведь это патишпан[5], какой там торт! Токо вот тесто у его какое-то жидкое. Будто похлебка. До завтрева не испечется, думаю.
И вдруг почудилось мне, в тесте что-то шевелится.
Что такое? Откуда?
Есть? Нет?
Вгляделась я лучше, а там и всамделе в середке листа чтой-то колышется. Как сверху из черпака льется, оно враз и спрячется в тесто, черпак вернется назад, оно опять приподымется.
Господи, дак ведь это, думаю, дитё. Ничё другое и быть не может, дитё, и все тут.
«Откудова там дитё? — спрашиваю. — Смотри, не сделай ему чего».
Он опять не отвечает. Молчит как пень.
Но ребенку вроде бы все нипочем.
Лежит на пузике, ножонками к огню. Как черпак надвинется на его, чтоб облить, он нырк головенкой в яичницу. Черпак уберется, он головенку вверх. Яйца текут по щечкам, глазам, а он приподымется на локотки и улыбается.
И пригожий ребеночек такой.
Месяца ему четыре или пять. Скрозь тесто видать плечики и задик. Замурзанный и, верно, от огня румяный, светлые волосенки на лоб падают. Славный такой ребятеночек.
Чейный, думаю, это может быть ребятеночек? Вроде бы я его и не видала никогда. А он, господи, будто узнал меня.
Подымает головенку, поглядит на меня да и улыбнется. И ясно, мне улыбается, никому другому. И вроде бы заигрывает со мной. Токо что пальчиком в меня не тычет для подначки.
Ох, дак ведь это мой ребятенок-то! Чуть было не обозналась!
Где ж у меня, у горемыки, глаза? Как же ему не узнать меня? Нет, это не бедная моя Милана, она умерла, когда ей четыре годочка было. Это мальчичик. Верно, тот, что при родах помер. А теперича подрос.
«Слушай, гляди-ка лучше, — говорю я тому человеку, а сама растрепыхалась, сказать тебе не могу как, — не сделай чего ребенку. Ведь огонь рядом. А с им шутки плохи».
Тот наконец отмахнулся от меня рукой.
«Не боись, — насилу отворил рот, дурак старый. — Испеку, вот и выну».
А я все не знаю в точности, мужик это или баба. Иной раз думаю, мужик, а иной раз — баба. Не знаю в точности.
Стою сама не своя, гляжу в печь, а оттудова мне мой ребятеночек улыбается. А в печи-то все жарчее, все страшней.
Сюда, ближе к устью, где у его головенка, руки и грудка, там ишо яйца колышутся, не загустели, не запеклись, хочь и тут, должно, горячо до невозможности. Но под ножками-то вовсю шкворчит и все пуще да пуще.
Ежели так и дальше будет, сгореть может ребятеночек.
Человек-то, видать, и не думает слушать меня. Знай черпаком своим ковыряет. Плевать ему на ребенка!
Дак чего ж я раздумываю? Чего ты ждешь, Петрия?
Давай скорей вытаскивай его, пока не поздно. Не дай бог что случится, весь свой век будешь каяться и терзаться.