Не отпускает, господи, так и режет поперек живота, будто кто вилы о пяти рожнах вонзает. То здесь, то там. Поначалу вокруг пупка, а опосля кругами все ширше, ширше, пока до поясницы не докатит, все нутро, кажись, разворотит, а на пояснице вроде кукурузу молотят. Еле на ногах стою. Опосля опять отступило. Обруч будто спал, на душе полегчало. Ничё, думаю, не боись, обойдется.
Тут потянуло меня, прости, за изгородь, словно бы на низ. Бывает и такой обман. Иду я туда, сажусь это, извини, на кукорочки. Нет, господи помилуй, видимость одна.
То и дело стою, мотыгой подпираюсь. Два раза ударю, и снова нет мочи.
Увидел меня тут Добривое.
«Нехорошо те, что ль?»
А уж он бы должон знать, что пора мне пришла. Посмотреть на меня — и разом поймешь.
«Нет, — говорю, — ничё».
«Раз, — говорит, — ничё, тогда работай. Не отставай!»
Плохо мы с им о ту пору жили, потому и не хотела ему сказаться. Да с мужем о таких делах и не говорят. Свекровь на то есть.
А она меня на дух не выносила. Мы с Добривое молодыми еще слюбились и обвенчались, ей это был нож острый. Семья у меня была бедная, а ей мечталось сыну невесту с приданым взять. Мало ли о чем мечтается, никогда бы такое не сбылось, ни в жисть! Они и сами бедные. Но все одно. Она, знай, свое гнет.
Свекровь, говорят, в молодости красавица была и, пока могла, гуляла напропалую; без мужа осталась рано, чего не гулять. Опосля-то, понятное дело, остыла, но себя блюла и вправду хороша была: высокая, прямая, черная, седины самая малость. Деды ее, говорят, из Болгарии пришли. Ее так и прозывали: Болгарка.
Взъелась на меня Болгарка, что твоя оса. Что ни сделаю, все плохо. Куда ни ступлю, все ей под ноги лезу, мешаюсь. Не знаешь, где сесть, где встать, кругом виноватая.
Все не так страшно было б, кабы мой Добривое ее меньше слушал. А он так и глядит ей в рот. Слово поперек матери не скажи, убьет.
Так вот, значит, любили мы с Добривое друг дружку, пока любилось. А там взял он материну сторону и давай меня бить. И главное, чтоб она видела. А она будто и не видит. И за моей спиной хуже прежнего его на меня науськивает. Чтоб костям ее в земле покоя не было! Кабы не она, может статься, вся жисть моя по-другому пошла бы.
Из-за матери надумал Добривое прогнать меня со двора. И что ж, и ушла бы, неужто б не ушла?.. Света белого невзвидела, не жисть ведь, а каторга. Дак ведь любила его! Он, значит, бьет меня, а я его все одно люблю. И надёжу таю, что он опять ко мне возвернется. Он меня из дому гонит, я отойду шагов на десять и снова у его порога. Как собака. Плачу, молю простить меня. «Я, Добривое, исправлюсь, — плачу. — Все стану делать и чего скажешь и чего не скажешь, токо оставь при себе».
И выгнал бы, наверняка выгнал бы, кабы я не была тяжелая. Его ребенка под сердцем носила, он гадал — сына рожу. И не мог Добривое, Болгаркин сын, плюнуть на такое дело.
Жду я, значит, в поле, чтоб хоть свекровь, раз муж ничё не видит, спросила чего. Баба ведь, сама рожала, знает, как оно бывает. А она все видит, но знать ничё не хочет. Не оглянется даже.
Под конец вижу: так можно и младенца погубить. Бросила мотыгу в междурядье.
«Мама, — говорю свекрови, — чтой-то поясницу мне схватило, видать, начинается. Пойду-ка я домой. А ты приходи ужо».
«Ступай, — говорит она скрозь зубы. — Приду, как время будет».
Вот и иди, как можешь, не в поле же рожать!
И думаешь, велела запречь коров да сесть в телегу? Какое там! Пустила одну шагать в село. Он-то, не буду брать греха на душу, может, и не видал, как я пошла.
Подобрала я у телеги палку, оперлась на ее одной рукой, другой низ живота подхватила, а нутро так и рвет, так и рвет. Пошла я по протопке. Дрожу от страха, как бы по дороге памяти от боли не лишиться. Как бы в кукурузу не свалиться, ведь там и останешься. И сама, и младенец.
Потихоньку-полегоньку кое-как доползла до дому.
А в те времена не было в селе такого завода, чтоб где попало рожать. Не приведи господь в доме родить! В закут какой надо схорониться. Навроде суки, когда она щенится. Или кошки, что от старого кота прячется.
Ну да это пустое. Главное, думаю, доползла. А там уж все будет ладно.
У меня уж что надо припасено было. Взяла мешок, налила воды в кружку — и в анбар.
Бросила на мякину старую кацавейку, расправила ее палкой — нагнуться-то не могу. Поставила все рядом, чтоб под рукой было. И кружку с водой. Губы смачивать.
Кряхтя улеглась на подстилку. Развела, извини, ноги. Словом, сделала все, что положено. И, прости, стонать начала. Жду, когда схватит, тогда уж, думаю, натужусь как следовает.
Но что-то все тянется, тянется впустую. Пока плелась к дому, думала, вот-вот разорвет. Ан выходит, ждать надо. Нутро-то все выворачивает, а ребенок не вылазит.