«Понятно, — говорит. — Ты, Петрия, ревматизьму схватила, я тебе рецеп напишу, купишь в аптеке настойку. Перед сном будешь руку натирать, все и пройдет».
А руку, чтоб не тревожить, к шее подвязал.
Мне сразу легче стало, не так болит. Понятное дело, не тревожу ее, вот она и успокоилась.
Купила я в аптеке лекарствие — дали мне пузырек, так на четверть литра, чуть взболтнешь, пенится, — села в поезд и думаю.
Что Ешич сразу разгадал мою болесть, это я ишо могу понять. На то он и доктор. Но святой Врач боле меня не обманет.
Ежели это его рук дело, а другого и быть не может, то, право слово, да простит меня господь, смехота это, а не святой. Провинишься перед им, покаешься, к ворожее сходишь, свечу большую в монастыре поставишь, а ему все мало, под мужа твого подкапывается, калекой на всю жисть оставляет. Но и того ему мало, он за тебя принимается — ревматизьму на тебя насылает.
Вот уж чего никак не могу в толк взять! Коли он ничё умнее не придумал, как ревматизьмой меня наказать, дак на такого святого глядючи впору уписаться со смеху, а куда уж там почитать его да опасаться. Да нет, не ревматизьма у меня.
Видала я людей, что ревматизьмой мучаются, это, брат, не то. И на святых нынче положиться нельзя. А на докторов, выходит, и того меньше.
На другой день утром — рука к шее привязана — иду в анбалаторию к Чоровичу. Снимок несу.
Впустил меня Чорович, а как увидал руку на перевязи, надулся, хмурый вдруг стал страсть, а отчего, и понять не могу.
А ндрав у его сурьезный. Гляди-кось, думаю, лопнет счас. И чего осерчал?
«Это что такое? — спрашивает, а напыжился, ровно индюк. — Ты зачем руку подвязала, будто конский хвост?»
Ох, горюшко, надо же, что натворила!
Мира, санитарка, что сидела в кабинете и помогала ему, испужалась ли, или по надобности, мигом вылетела вон.
«Да так, — хочу ему объяснить, — легче мне».
Он встал, сдернул у меня с шеи перевязь, то ли разорвал, то ли смял и в бачок бросил.
«Перестань строить из себя незнамо какого инвалида. Ежели нужна тебе повязка, дак на голову! Кто тебе ее дал?»
«Я сама, — говорю. — Никто мне не давал».
«Не ври! — кричит. — Откуда у тебя повязка?»
Что делать, пришлось признаться.
«Да, когда снимок делала, я к доктору Ешичу зашла. Он мне и подвязал руку».
Совсем старик разъярился. Поднял палец вот так.
«Чтоб это было последний раз! Ешич мне не ровня, и я не хочу, чтоб ты меня с им на одну доску ставила. Забыла, как он Милияну Витомирову чуть в гроб не вогнал? А ведь это ты ее к ему повела! — А я, правда, водила ее к ему чистку делать. Ешича опосля судили, Чорович на его написал. — Я, — говорит, — до сих пор жалею, что он тогда за решетку не сел. Хочешь у его лечиться, ступай к ему и ко мне тогда не приходи. Поняла?»
«Поняла, — говорю. — Уж не обижайтесь на меня, дуру, это я по глупости».
Он вроде малость успокоился.
«Снимок принесла?»
«Вот, — говорю, — принесла».
Он взял его и пошел к окну. Смотрит на его и спрашивает:
«И что тебе сказал твой Ешич?»
«Сказал, ревматизьма у меня».
Старик подскочил, будто его кто иголкой уколол.
«А это он видел?»
«Да, — говорю. — И снимок, и руку смотрел».
Снова он глянул на снимок.
«Где же этот раскормленный индюк ревматизьму увидел, — говорит и аж зубы оскалил от ярости. — Снимок, как стеклышко, чистый. Ревматизьмы и в помине нету».
Я и говорю:
«Господин доктор, и я так думаю. Не ревматизьма это. Видала я людей, что ревматизьмой болели. Совсем не то».
Он вовсе разъярился, испужалась я до смерти.
Такой уж ндрав вредный был у мужика, упокой господь его душу. Идешь к ему пожалиться как к человеку, а он тебя так отчихвостит, что хочь ложись да помирай. Не будь он доктор хороший и человек добрый, смотреть бы в его сторону не стала. Ей-богу!
Орет на всю комнату, нос от злости, как перец красный.
«Вот уж дубина так дубина! Дерьмо собачье, он ведь об одном думает, как бы поболе ветчины и сала нажраться да поболе кучу навалить! Молодой человек, а заместо того, чтоб учиться и в деле своем поднатореть — ведь самое время для этого, — он знай жрет и кладет. В одном Брегове вагон поросятины съел. Ему жирная задница дороже всего на свете, рази может он врачом быть?»
Я съежилась вся, молчу.
«Не знаю, — говорю, — господин доктор, не знаю».
Он бросил снимок на стол.
«Ну-ка раздевайся».
Снова разделась я до половины.
А у их там стоял длинный такой стол повыше обнакновенного. И белым покрыт.