«Какую хворую? — говорю. — Ну и нахалка! Иди, сама погляди».
Пошли мы к дому. А куры мои приканчивают капусту с перцем. Правда, головами трясут, но сразу видать, веселые, здоровые.
«Хороши!» — говорит.
«Вот, — говорю, — выбирай любую».
Она поглядела, поглядела.
«А может, — говорит, — дашь мне вон того красного петуха?» И показала на самого мого лучшего кочета. Крупный такой, хочь и молодой. Ни пятнышка на ем нет, весь как есть огненный.
«Почему не дать, — говорю, — дам. Подсоби вот токо поймать!»
Загнали мы кур в курятник, за ими и петух пошел. Тут-то мы его и схватили.
Взяла я топор и пошла к поленнице.
Цыганка за мной. Боится все, как бы я ее не обмишулила.
«Ну-ка, — говорю, — отойди. Чего хвостом ходишь?»
Цыганка отошла.
Тут я и говорю:
«Ежели в этом доме чьей-то жисти должен конец прийтить, пущай придет этой. Ежели в этом доме кому хочешь кровь пустить, пусти ему. Ежели кого хочешь взять из этого дома, возьми кочета».
И хрясть топором петуху по шее. Отлетела голова. Кончено дело.
Вынесла я из дома прозрачный мешок, сунула в его петуха и голову туда же бросила.
«Бери, — говорю, — неси домой за упокой души бедных моих детушек и во здравие мужа мого, внучки моей Снежаны и меня самоей».
«Да будет так, — говорит, — упокой бог твоих детушек, коли без обману».
Ну, не нахалка? Взяла лучшего петуха и ишо недовольная!
«Ладно, — говорю, — иди с богом. Ступай накорми своих цыганят, коли привалило тебе счастье иметь их!»
Весной Миса снова попал в больницу. Рана никак не затягивалась. Опять отлежал там недели три. Зажила рана, отпустили его. Но что с того? Все одно он теперь больной человек. Дом завален лекарствиями, хочь он и не пьет их, как надобно, — да рази можно такую прорву лекарствий выпить? — доктора из дома не выходют.
Про шахту и не поминают и про то, когда выпишут, тоже. А как он спросит, говорят:
«Успеется».
Сидит он, стало быть, дома, чуть поправился, иной раз посмотришь, вроде совсем здоровый. Веселый, смеется.
А другой день на все жалится, все-то у его болит. Едва утром глаза продерет, так и начинает охать. Подымется, сядет на постели, упрется локтем в колено и молчит, молчит. Думаешь, до Судного дня молчать будет.
Но все ж таки вроде бы ему было полегче, чем когда Он первый раз из больницы вышел. А летом в Окно приехал этот проклятый Жика Курьяк.
Ух, до чего ненавижу я этого мужика, кажись, собственными зубами глотку бы ему перегрызла! Вот как.
Он тутошный, в Белград уехал, а мы в его доме живем. Плату туда ему шлем. Кабы не это, они, может, никогда бы и не встренулись.
Прежде-то он был такой видный из себя, ладный, из семьи хорошей — мать его, добрую тетку Драгу, все почитали. Говорят, он и до войны офицером был и опосля войны тоже, но недолго. А потом пить начал, сел в тюрьму раз, другой, третий, уж и не знаю, сколько разов сажали его. Жена у его померла, тут он вовсе спился, отпетым пропойцей стал, не знаешь, для чего и живет на свете.
Когда трезвый, ишо похож на человека, а во хмелю нет сил на его смотреть, тебя стыд ест, а ему хочь бы что!
Так вот, из прежнего окненского Жики Курьяка — уж как мать им гордилась! — вышел проходимец и вор, которому и руки, как пляшут в коло[7], не подашь. Вот каким заделался!
И на беду, жулик этот и пустомеля вдруг в поселке заявился.
А Миса как раз в тот день собрался в «Единство».
Получше ему было, захотелось с людьми посидеть, поговорить.
Ушел утром и нет его, полдень прошел — нет. Господи, думаю, где же он?
Я и в мыслях не держала, что они там могли вместе напиться.
Но смотрю — уж к вечеру дело было — идет мой Миса. Да не один, а, само собой, с этим.
Идут в обнимку, шатаются, оба в стельку пьяные. А Курьяк то поет, то орет что есть мочи на всю округу:
«Вернулся я! Приехал! Вот он я опять!»
Всем, понятно, от такого счастья впору полные штаны наложить.
У меня аж в глазах потемнело, как я их увидала. Рази Мисе с его хворобой можно пить?
Входят они во двор, а на ступеньки-то никак не взберутся. Жика вроде подсобляет мому, еле-еле доковыляли.
«Петрия, — кричит Миса, а сам слюни распустил от превеликой радости, что собутыльника нашел, — есть что на обед вкусное? Дай, Петрия, мне и другу моему, Жике Курьяку, подзаправиться да что-нибудь получше».
И подмигивает мне.
А Курьяк бросил его, разлетелся ко мне обниматься да целоваться. Кажись, никому на свете человек так не радовался!