Выбрать главу

Если вы, читатель, увидите вдруг, что какой-то старик нервничает, хочет быстрей попасть к врачу, — не сердитесь на него, это, быть может, Ровенский, почти ослепший, пришел лечить единственный глаз свой.

Если увидите, что пожилая женщина с трудом, задыхаясь, переходит улицу, — помогите ей, это, быть может, немного дальше, чем надо, убрела от дома на больных, опухших ногах своих Перекрестенко, и ей не хватает сил вернуться.

И пожилому мужчине уступите место в автобусе. Я знаю, о любом старике надо заботиться, о каждом. Но все-таки… Может быть, это Лаврухин, у него изранены обе ноги. Уступите сегодня, сейчас. Завтра будет поздно. Завтра его не будет.

Это только кажется, что их много и что они всегда с нами. На самом деле они уходят, их почти не остается.

…В конце семидесятых годов, в самом конце ноября на одной из окраинных севастопольских улочек умирал старик — высохший, желтый, с остатками седых волос. Когда к дому подъехала «скорая помощь», чтобы забрать его в больницу, где он должен был умереть, зять, молодой парень, накрыл его одеялом, легко, как пушинку, поднял на руки и вынес. Во дворе старик попросил положить его на землю. Он оглядывал крыльцо с пластиковыми перилами, которые сам делал, чтобы легче было ходить, цементный двор, баньку в углу, деревянный сарай, виноградные лозы вокруг. Он лежал минут десять, он все хотел запомнить. Потом его положили во дворе на носилки и вынесли за ворота, где стояла «скорая помощь». И он опять попросил положить его на землю возле дома.

Осень была на исходе, но светило солнце и стояла тишина; такая была благодать в природе, что лучше и не надо. И это хорошо, потому что даже малое движение воздуха, легкий ветерок мог поднять старика и унести — так он был слаб и худ, к тому же у него не было одной ноги, от самого бедра. Он лежал, рассматривал крашеные ворота, тюлевые занавески на окнах, булыжную улицу, женщин, идущих на базар с сетками, корзинами; он смотрел на все это, и санитар не торопил его.

Это был Лаврухин.

Перед этим его парализовало — правую часть тела, и он упрямо учился писать левой рукой. Потом нога его почернела, как тогда, в войну, когда он последним уходил из Севастополя. Ему сделали три операции, прежде чем ампутировать ногу.

До смерти оставалось еще месяца два, когда он спросил Ольгу Прокофьевну: «А в чем ты положишь меня?» Она заплакала. Но он ей приказал, и она вынула из шифоньера белую рубашку — новую, ни разу не надетую, которую зять привез из Германии. Достала костюм черный. «А на ноги что?» Она, не переставая плакать, достала ботинки. «Не надо, — сказал он, — тяжело с одной ногой в ботинках. Тапочки коричневые приготовь».

— А чем накроешь меня? — спросил бывший моряк Лаврухин.

Она показала ему белый красивый тюль.

— И не жалко тебе?

Он хотел ее рассмешить, а она еще больше заплакала.

…Я спрашиваю Ольгу Прокофьевну, какие были его последние слова.

— Он с вечера мне сказал: домой не уходи. А рано утром умер. В полном сознании, он только имена одни называл, торопился. Думал разговором смерть перебить. Сначала родных всех называл — попрощался, потом однополчан — много имен, тех даже, кто еще тогда, в январе, погиб… Похоронили очень хорошо. Музей Черноморского флота машину дал, завод помог, все товарищи пришли. Перекрестенко пятьдесят рублей прислала.

П. Перекрестенко: «Я когда узнала о смерти Лаврухина, дак я кричала криком! Одна я теперь осталась».

В одно время с Лаврухиным парализовало в Горьковской области Задвернюка. Тоже правую половину тела. И умер он в тот же год, той же осенью. Они были как близнецы — два Алексея.

Мы прогуливаемся по Евпатории с бывшим сержантом морской пехоты, десантником Александром Илларионовичем Егоровым. Он рассказывает:

— А мы и не волновались перед высадкой. Мы же к своей земле шли, к нашей.

До конца шестидесятых годов Егоров и не знал, что высаживался с десантом именно в Евпатории…

Приехал как-то в Севастополь, там экскурсовод стала показывать экскурсантам Стрелецкую бухту, рассказала о евпаторийском десанте. Он вспомнил: шли тоже отсюда, а куда — на их катере почему-то не объявили. Он отправился потом в Евпаторию, сошел на берег, осмотрелся, двинулся дальше и не сразу, помаленьку стал узнавать — и набережную, и парк, и трамвайную линию. Жил тогда Егоров на Севере, чувствовал себя совсем скверно, а здесь, на юге, вдруг «оздоровел». Попросился на прием в горисполком. Дело было как раз после истории с Перекрестенко, и ему не отказали — разрешили купить здесь дешевый домик, он его своими руками достроил и теперь чувствует себя счастливым.