Выбрать главу

Все, что осталось от актрисы, завернули в простынь, потом несколько раз обернули плотной полиэтиленовой пленкой. На все это надели сверху юбилейное темное платье с белым жабо… Гроб был закрытый, цинковый. Туда же положили рядом лакированные туфли.

— А вы знаете, из того МХАТа — имени Чехова — никто ведь на панихиду не пришел.

— И из нашего — имени Горького — знаменитости, которые столько лет с ней играли, те, кто теперь с Дорониной близок, тоже не пришли.

Лежала — закрытая, невидимая. Ничья.

И ни одна газета не поместила некролог, как будто она виновата была в том, что ее бросили. Маленькое сообщение в траурной рамке поместила лишь «Вечерняя Москва». Словно она была городская актриса.

Господь, пора. Дай лету отцвести.

Отметь в саду деревья тенью длинной

И над равниной ветры распусти…

В самые мрачные времена России ни одна крепостная актриса не умирала так.

Это началось не сегодня, это началось тогда, когда жизнь человеческая потеряла всякую ценность рядом с идеей. Потом она потеряла всякую ценность просто сама по себе.

Что движет поступками? Вера и страх. Сначала утратили веру, потом исчез страх. Теперь мы свободны, теперь все можно. К покаянию привыкли, как к греху. «Господи, прости», — просим сегодня, чтобы завтра снова грешить. И мы еще жалуемся, что плохо живем? Да по тому, какие мы есть, какими стали, мы еще слишком хорошо живем, мы и этой жизни не заслужили.

Выдающаяся. Великая. Последняя. Родилась беспризорницей, явилась на свет в «судьбоносный» день — 7 ноября.

И скончалась беспризорницей — когда? Как теперь на памятнике написать? 1 сентября, как отмечено в экспертизе? 2-го, когда еще утром видели ее соседи? Или 3-м числом оформить — по кефирным бутылкам в холодильнике?..

Если бы в «Прощании с Матерой» был второй состав, Анастасия Павловна, может быть, и сейчас, в октябре, все лежала бы у себя дома, на полу.

Господи, не прощай ты нас. Не прощай. Ведь мы уже не люди.

1990 г.

Вместо эпилога

Грустная получилась книга. Такова, видимо, жизнь.

Четверть века назад, на заре туманной юности, когда я впервые перешагнул кабинет Главного редактора «Известий», среди прочих вопросов был задан и этот: какие материалы больше любите писать — критические или…

Вопрос многозначный, но основной подтекст был прост: ЧТО движет рукой начинающего журналиста?

Ответил что-то бесхитростное. Когда, мол, пишешь о героизме, подвижничестве да просто о хорошем человеке, невольно удаляешься от суеты, вздора и горечи, возвышаешься над всеми нелепостями жизни. Это занятие приятное.

Писать же о дурном — неприятно, о несчастьях — тяжело. Но тут другая отрада — минует время, и получаешь ответ: «меры приняты».

С годами обнажалась лукавая ложь. С одной стороны, «меры приняты» далеко не всегда означало, что они действительно приняты. С другой, наши песенные и прочие заповеди — «У нас героем становится любой» или «В жизни всегда есть место подвигу» — оказывались не просто блудливыми, но и опасными. Почему «всегда»? В мирное время? Нужно просто честно работать, а не самоотверженно преодолевать трудности; когда в хозяйстве все до мелочей отлажено, не должно быть места героизму. Почти за каждым геройством чья-то халатность, чей-то грех.

Подвижники же при том, что жизнь наша к лучшему никак не меняется, вызывают более сочувствие, чем восхищение.

Такое задание было: написать о провинциальном подвижнике, интеллигенте из глубинки, чья жизнь и поступки вызвали бы у читателя прилив сил. Написал («Минувшее ваше, как свечи…»), Николай Михайлович Пидемский — человек чистый и сильный, но система оказалась сильнее, она, как в химической реакции, нейтрализовала все его благородные дела, низвела жизнь его до уровня сегодняшнего нищенского дня.

Напиши о передовом рабочем. Нашел такого рабочего. Но его выгоняют с завода. Честному человеку невозможно работать на нашем типичном предприятии, где нет порядка, простои сменяются авралами, вместо перестройки — латание дыр.

Наконец, задание более конкретное. Под Симферополем, на месте массового расстрела в годы войны, установлен мемориал «Поле памяти». Надо воспеть. «Могу ли я писать о мародерах, которые раскапывали там могилы и снимали с мертвых золото?» — «Нет».— «Могу ли я рассказать о предателях, местных жителях, которые и теперь живы и здоровы, потому что сами не расстреливали, но указывали немцам адреса будущих жертв?» — «Нет».— «А зайти в сегодняшние дома тех жертв могу?» — «Лучше не надо».