Соседям своим и знакомым Анастасия Ивановна рассказывает о поездке не раз и не два. Показывает открытки, объясняет:
— Это — Бу… Бу-хен-вальд. Сколько тут наших пожечено…
Среди других открыток она хранит отдельно открытки-письма. Время от времени соседи перечитывают ей: «Дорогая Анастасия!.. Желаю Вам здоровья… Ваша Гертруда».
1976 г.
Имя на граните
Много я размышлял о судьбе этой женщины. Она приняла войну на себя, и война перерезала ее через самое сердце. Все, что можно было отдать, отдала. Все, что можно было потерять, потеряла. Осталась жива? Что с того, это еще хуже для матери — пережить сына.
Но и отрада в жизни осталась — живут вокруг нее, рядом с ней счастливые и благодарные люди, которых ее Дима и Александр собой заслонили. Собираясь в Сычевку, я уже знал, что первым делом разыщу улицу имени Дмитрия и Александра Огурцовых — руководителей подполья, наверное, есть, наверняка есть такая улица, и представлял, как летним вечером мы потихоньку, не спеша, прогуливаемся по ней с Анастасией Ивановной — первым человеком в Сычевке, и ей все кланяются, и она — в ответ; она ведь тут всех знает, и ее все знают и чтят, а местные власти, как это обычно бывает, особенно ею гордятся: такая редкостная, почти легендарная судьба, да еще для такого маленького городишки.
По безголосой и неподвижной среди знойного летнего дня деревенской улице я, не зная точного адреса, брел почти наугад. Возле одной из калиток стояла старушка. Изба была завалившаяся, окнами вросла в землю, таких изб немного уже осталось. А старушка, маленькая, сгорбленная, одна на всей пустой улице, стояла не шевелясь, словно маленький монумент; стояла как-то кротко и приниженно, словно ждала кого-то или чего-то; ждала без надежды, но вот уйти, даже просто сдвинуться не имела сил. Маленький печальный человек, увидев еще одну живую душу на улице — меня, шевельнулся, я подошел узнать точный адрес и вдруг понял: это — она, Анастасия Ивановна.
Курица у порога, повернув голову набок, покосилась на меня влажным недоверчивым глазом, а мы через двор, пахнущий дровами, и маленькие сенцы вошли в горницу. Чистенько кругом, прибрано, аккуратно все. Но потолки низкие давят, но окна подслеповаты у земли, и комнатенка сама больно мала.
— Из Москвы? — переспросила она, сильно волнуясь. — Что же, опять куда ехать?
— Да нет, нет, что вы. Успокойтесь.
Она попробовала улыбнуться.
Мы сидим за древним грубоватым столом, на стене — треснутое зеркало, украшенное полотенцем. Русская печь с лежанкой отделяет горницу от кухни. Справа, на другой стене, кучка фотографий рассыпана, почти все — довоенные, и все в одной деревянной раме. Там и Дима, и Александр, и еще родственники.
— Никого уже нет, а я вот все хожу, — виновато, словно оправдываясь, сказала она. — Живу еще.
Примятый, лапоточком подбородок, втянутые щеки, почти растаявшие глаза.
— А я боялась ведь ехать-то, — уже радуясь, что сейчас все хорошо и никуда ехать не надо, снова заговорила она. — Меня два месяца уговаривали, а военком двадцать пять рублей пообещал. Помощь мне.
Она достала из-за зеркала тряпицу, большими, морщинистыми руками развязала. Среди других бумаг, справок, документов было и извещение о гибели Димы, о том, что «похоронен он в Витебской области неподалеку от деревни Маклани».
Я спросил осторожно:
— Вы у Димы на могиле… были?
На мгновение успел представить: ездила, наверное, одна. А какие поездки на место гибели Димы можно было бы организовать, как ее здесь, на Смоленщине, провожали бы, а там, в Белоруссии, встречали бы по-сыновьи нынешние восьмиклассники — Димины ровесники.
Она первый раз за вечер вздохнула:
— Не.
Не была. Ни разу. А как она поедет одна, неграмотная, читать совсем не может, она даже и не знает, в какую это сторону — белорусская деревня Маклань, а и знала бы, как поедешь: из пенсии надо заплатить за свет, за воду, за радио. Большие расходы — дрова. Во дворе я видел большую поленницу.
— Я за нее шестьдесят рублей заплатила. Ну, это, правда, мне на весь год один раз расход, мне машины дров на год хватает.
Кто же обеспечивает старушку дровами?
— Я договорилася. Тут у нас ходит один, пьяница он. Молодой совсем. Он мне дрова привез и попилил, тридцать рублей взял. Потом опять пришел, поколол и в поленницу сложил, еще тридцать взял.