С Семеном Павловичем Щербиной свел меня Леонид Михайлович Манпель, руководивший сооружением саркофага. Щербина до пенсии работал тоже в зеленхозе — шофером.
— Сень, а правда, что моряки там есть?
— Обожди. Весной сорок второго стало тепло, и они там, под землей, вспухли. Земля поднялась. И такой запах вокруг, как ветерок оттуда, так даже в Мазанке не продохнуть. Тогда стали известь туда кидать…
— Ты смотри. А мы ведь, когда шурфовали, известь-то видели. Я все не мог понять, откуда.
— К тому времени пригнали моряков, через весь Крым вели, в одной связке по пятеро. На рыночной площади их встречали немцы в обнимку с нашими шлюхами. Демонстрировали «мирное население». Моряки рассвирепели, кинулись врукопашную. Головами хорошо дрались. Но что они, связанные-перевязанные. Человек тридцать тут же на площади и застрелили. Других погнали ко рву. Вот они-то, моряки, и пересыпали трупы известкой и добавили сверху земли. Тут же расстреляли и моряков, ближе к дороге, к обелиску… Не всегда расстреливали, не всегда. Когда было сухо и ко рву могла пройти душегубка, то убивали в душегубке и в ров сваливали. Но это уже позже… Леня, Ленечка, а помнишь, как до войны-то жили, все вместе — татары, крымчаки, караимы, евреи, русские, украинцы, кто еще — французы, болгары. И как дружно-то. Да и немцы, и немцы же тоже.
— Ну, что ты! У моего отца лучший друг был немец, во флоте вместе служили.
Щербина опускает голову, прячет лицо в ладонях.
— Я не могу так больше жить, Леня. Как глаза закрою, так розовый туман. И ночью, и ночью…
Как жаль, что я не могу оживить голосов, озвучить паузы и молчание.
— Сеня, успокойся…
— Обожди, Леня, обожди…
Не бывает так, чтобы погибали все. Кто-то всегда остается.
У Вознесенского, там, где поэзию прерывает документальная проза, названа фамилия: по дороге ко рву мать вытолкнула из машины мальчика, спасла… К сожалению, это — эффектная деталь, не более. Этого не было, и быть не могло: на казнь увозили в закрытых фургонах.
Но кто-то ведь есть, из двенадцати тысяч неужели никто…
Есть, отыскалась, жива единственная женщина, стоявшая на краю рва, у роковой черты.
Р. Гурджи: «Мы из крымчаков. На фронте погибли муж и два брата. Остались мама и нас детей четверо, все вместе мы и пришли на сборный пункт. Сказали, что сначала отвезут нас в Карсу-базар, центр крымчакского поселения, там, сказали, будет сбор со всего Крыма, а уж оттуда — в Бессарабию. Народу пришло очень много. Держали двое суток. Еду мы взяли, а воды не было, и несколько мужчин пошли к немецкой администрации. Их там избили, и тут все поняли: что-то не то. А одиннадцатого декабря с утра стали увозить. Сначала почему-то мужчин, самых крепких. К ним дети лезут, жены — не пускают: мужья вам места займут, а вы следующим рейсом. Кто-то потом вдруг заметил, одна и та же машина через час вернулась, а до Карсу-базара больше сорока километров. Заволновались все, конечно. А одна из машин вернулась, в ней — детские игрушки… Тут уже была паника, заталкивали уже насильно, мы пятеро в одну машину попали. …В противотанковый ров нас загоняли с пологой стороны. Я оказалась крайней. И я маме говорю: «Мама, я, наверное, жива останусь». А она мне: «Ой, доченька, мучиться будешь всю жизнь». Как упала — не помню, меня мертвые к стене прижали. Засыпать землей нас не стали, было холодно, трупы не разлагались. Трое суток я там пробыла, дождь холодный прошел, потом снег, опять дождь, потом мороз ударил. Я ночью выбралась, рубашка нижняя в крови задубела, как жесть. Расстреливали в нижнем белье. Вылезла — кругом снег. Я побрела в Мазанку, в село, постучалась, попросила хлеба и воды. Не открыли, иди, говорят, из-за тебя и нас возьмут. Я в другую хату, и там не пустили. Когда я уходила, меня догнал ребенок, мальчик, протянул кусок хлеба и воду. В чьем-то дворе висела замерзшая юбка и мужская рубаха, я сняла… Грешная я, грешная, что украла… Пошла в поле, в стогу соломы отогрела и мокрое на себя надела. Пошла обратно в Симферополь, домой. Дверь открыта, пусто, никакой даже одежды. Около месяца прожила у тети на чердаке. Днем уходила подальше от крымчакской слободки, но все равно какая-то женщина узнала: «Тебя же расстреляли!». И я ушла, добралась до Сарабуза, выдала себя за татарку и уехала с эшелоном в Германию…