— Нет, Гларис, отчего молодость?
— Я не знаю. Такое что-то отвлеченное, неземное, на другой стадии, может быть…
Молчанье.
Брат: — Винкельман тоже почти богоподобный…
Гларис, краснея и радостно улыбаясь:
— Покойной ночи, Альберт! Какой ты хороший!.. Ты говоришь то, что я думаю…
Брат: — Желаю тебе увидеть его во сне, Гларис…
Гларис уходит, говоря: «Гедвиг должна меня проводить и раздеть, чтоб я хорошо спала».
Мать — сыну: — Мне кажется, ты совсем влюблен в Гедвиг. То-то ты проповедуешь нам пастушью свирель…
— Какое это имеет отношение?
— Хорошо уж, хорошо. Меня не заговоришь. Или ты меня за дуру считаешь?
— Вечно у вас одни только пошлости на уме!
— Ну, конечно. А ты — оратор. Громкие слова, идеалы… А какой толк из этого?
Альберт: — Думать о каком-нибудь предмете уже значит положить начало его развитию. Потом он может созреть. А если не забросить зерна — нечему и произрастать.
Думать — значить быть сеятелем самого себя! А когда будет жатва… кто знает?
………………………
Никого больше нет в столовой, кроме Гедвиг и Альберта.
Гедвиг: — Как хорошо вы это сказали — про героя…
— Вы — героиня нашего дома, Гедвиг! Поэтому вы и поняли меня. Всем вы даете покой, мир, отдых…
Потому что вы сами для себя ничего не желаете, — от нас, по крайней мере.
Она медленно убирает со стола.
— Гедвиг!
— Что угодно?
— Верите вы в то, что я говорил вам?
— Да. Надо верить. А что?
— Ничего. Надо.
Она убирает. Совсем медленно убирает. Он подходит к ней, берет ее руку, нежно гладит ей волосы…
— Гедвиг…
— Барин… о, барин!..
— Изольда!..
ДОНЖУАН
Идиллия
Она сидела с матерью близ киоска, пила густое желтое молоко и ела золотистый, свежий ситный хлеб со сливочным маслом и медом.
Был летний воскресный вечер.
В шесть часов пришел Альберт.
Она покраснела.
Альберт велел себе подать свежего душистого ситного хлеба с маслом и медом Молодая девушка положила руку на спинку его стула, и рука ее чуть касалась его.
Мать сказала: — Вы сегодня чем-то расстроены, Альберт!
— Человек должен двигаться вперед, а тут такая тина! — резко сказал он. — Одна дама, которая прочла мои очерки об истине, говорит, что мне бы следовало хоть одно лето пожить в Карлсбаде, в Мариенбаде — там, где бьется пульс жизни…
Молодая девушка сложила руки на коленях и побледнела.
— Настоящий писатель, дорогой мой… — начала мать.
— Нет, — перебил Альберт, — нельзя творить из ничего! Вы этого не понимаете… Разве вы знаете, что нас возбуждает? У каждого свой собственный источник вдохновенья! Иногда женщины бывают им.
Но когда они им бывают?
Меня, например, вдохновляют глазки двенадцатилетней Франци!
Молодая девушка опустила глаза.
— Да, это правда! — жестко сказал он. — Это выражение нетронутой еще, первобытной души — оно опьяняет меня!
В такие минуты молодая девушка видела в этом мечтателе и идеалисте своего врага, который топтал ее нежную душу.
Она была несправедлива к нему.
Но разве она это знала?
Она вся жила им, им одним…
Раз она сказала: «Мне кажется, что я когда-нибудь буду ему немного нужной… Поэтому я и живу»…
Мать считала свою дочь мученицей. Сама она испытывала то же самое, но ее чувства были эгоистичнее. Она ненавидела идеалиста, который хотел «двигаться вперед» и которого опьянили глазки двенадцатилетней Франци.
— Пойдемте отсюда, — сказал Альберт.
Они медленно пошли по тихим, теплым улицам.
Все молчали.
Альберт шел около молодой девушки.
Улица, угловой дом, поворот, улица, угловой дом, ворота, тихое крыльцо, тихая лестница, звонок, тихая передняя, тихая гостиная.
Сумерки.
Альберт сел в кресло.
Молодая девушка села к окну.
Альберт неподвижно смотрел в одну точку перед собой.
Молодая девушка тихо заплакала.
Она плакала, плакала…
Мать тихонько входила в комнату и опять выходила.
Это был летний воскресный вечер, и молодая девушка ждала его целую неделю — и целую неделю радовалась ему.
Музыка
Девочка упражнялась на рояле.
Ей было 12 лет, и у нее были чудные, бархатные нежные глаза.
Он тихо ходил взад и вперед по комнате.
Он остановился — прислушался и испытал странное чувства.