Позднее отец несколько охладел к театру. Да и с матерью выходил куда-либо все реже. Иногда приглашал составить ему компанию какую-нибудь молодую даму из его коллег, а случалось, и студентку. Многие современные пьесы пришлись ему не по вкусу, но он не пропускал ни одной шекспировской.
Однажды он вернулся домой вне себя от ярости. Его возмутила какая-то инсценировка «Макбета». Я даже думаю, это была опера. Макбет и его солдаты были облачены в эсэсовские мундиры.
– Режиссеры, – гремел он, – теперь считают нас полными идиотами.
Рассказывая о былых годах в Вене и тогдашних театральных впечатлениях, он неизменно вспоминал свою первую любовь. Ведь это она сделала из него страстного театрала.
– А теперь скажи, положа руку на сердце, – допытывалась я, – почему она оставила тебя?
– Все очень просто. Она нашла себе видного нациста. Это был ее профессор, отличившийся своими воинственными писаниями. Кое-что, кстати, поставили в Бургтеатре. Она и раньше рассказывала мне, что он чтит ее как единомышленницу и пытается охмурить. Я был уверен, что скоро он опостылеет ей. Трагическое заблуждение.
– Кто же этот профессор? – спросила я.
– Да он давно умер. После войны его отстранили от преподавательской деятельности, он переключился на сочинение книг по истории. Но моя бывшая подруга осталась с ним, готова была идти за ним в огонь и в воду.
В Большом зале тем временем в качестве вставного полуночного номера исполнялся какой-то дуэт, но мы оставались в Гобеленовом. Отец сказал:
– Через несколько месяцев я закончу книгу. Мы устроим большой праздник. Я приглашу бургомистра Берлина и сенатора по науке. Кое-кого из коллег это не порадует. Они уже решили, что меня можно сдать в архив. Но этой книгой я докажу, что истина на моей стороне.
В шестьдесят пять лет отец был отправлен на пенсию, хотя ему очень хотелось бы подольше поработать в университете. Как отставной профессор он еще в течение нескольких лет читал лекции, но они не входили в обязательную программу и потому плохо посещались. Он подал ходатайство сенатору по науке о том, чтобы для него сделали исключение, что иногда практиковалось по отношению к наиболее заслуженным профессорам.
Но его просьбу не удовлетворили. Отец считал, что тут постарались коллеги, работавшие в той же узкой области. Обида все не забывалась. Отец постоянно возвращался к этой теме. Он хотел умереть триумфатором, а не униженным.
Когда все потянулись в Большой зал, мы вернулись в свою ложу. Но не просидели и пары минут, как отцу снова вздумалось танцевать. Я не могла отказать ему в этом, хотя опасалась, что постепенно вся эта круговерть измотает его. Между тем оркестр Оперы сменился джазовым биг-бэндом. Отец взял мою руку и начал вести меня, делая короткие шажки.
Внезапно остановившись, он сказал:
– Нет, дитя мое, я не был нацистом. Ни одной строкой, написанной в те годы, я не расшаркивался перед режимом. А вот с заявлением о приеме на работу проблема. Оно лежит в университетском архиве. В один прекрасный день, скорее всего, когда никого из тогдашних преподавателей не останется в живых, какому-нибудь ретивому молодому человеку разрешат просмотреть архив и заслужить свою первую академическую нашивку включением моего имени в список доцентов, сотрудничавших с режимом. И с этим вам придется жить.
– Но ведь ты не совершил ничего дурного.
Отец снова заработал рукой в такт музыке. Когда музыка смолкла, он прижал меня к себе. Я почувствовала запах одеколона. Отец хотел что-то сказать, но ждал, когда снова заиграет музыка. Кто-то запел: «We got married in a fever».[48] Отец, казалось, даже не слышал песни.
– Я рассказывал тебе об одном еврее, который был у нас доцентом. Его выгнали из университета, а потом он погиб в газовой камере Освенцима. Так вот, я просился на его место и получил его. Понимаешь, что это значит? Моя карьера построена на костях друга. Это не выходит у меня из головы.
– Тебя подвигла на это твоя театралка?
– Она помогла составить заявление.
Я не знала, что ответить. Но в этот миг возникла неколебимая уверенность: я буду бороться за него. Я докажу всем, что он не был нацистом.