Я тотчас припомнил спор двух телогреечников из автобуса о Тимофее Реброве, взявшем Прагу на танке.
— И много их тут у вас?
— Кого?
— Ребровых.
— Чуть ли не все верхние Пустыри, — просветила меня спутница. — Половина или более того.
— Постойте-ка. — Я придержал ее и остановился сам. — Ведь вы Белявская, верно? Анастасия Белявская! Вторая, что ль, половина из Белявских состоит?
— Что вы хотите этим сказать? — Настя оглянулась по сторонам.
— Этим? — Я последовал ее примеру. — Этим сказать мне решительно нечего. Эти и так все знают.
— Вы здесь всего только день, а уже возомнили, — произнесла с досадой Настя. — Ну, вот что. Алексей Петрович самовольно взял нашу фамилию на паспорт. Вернее, он когда-то сватался к маме, еще до того, как…
Она, не докончив, устремилась вперед.
Дорога пошла под уклон. Через овраг был переброшен разбитый мостик с перилами. Под ним застыл ручей, скованный льдом. Вдоль берега, наклонившись ко льду, росли из снега редкие ивы и кустарники.
Сбежав на мостик, я осмотрелся.
— Там сельский погост. — Опережая вопросы, Настя показала варежкой на отшиб с подлеском, среди которого, однако, виднелись и мощные дубы, и березы.
Это деревенское кладбище на холме не отличалось от прочих ему подобных.
— Там, — варежка чуть сместилась в направлении соседнего взгорья, — библиотека и клуб. Я в библиотеке работаю. Если вы любите читать — заходите. Я запишу вас.
— Непременно запишусь. — По самонадеянности я расценил ее предложение как скрытый намек на нечто большее. — Завтра и запишусь.
Хороша она была, Анастасия Андреевна. Чудо как хороша! Так хороша, что младший редактор Сашенька Арзуманова перестала представляться мне даже видимостью потери.
— Странный все же мезон. — Я с любопытством рассмотрел деревянное строение с флигелями на крыльях, темневшее вдалеке.
Так прежде строились помещики среднего достатка: с претензиями на «Италию», какие были по средствам. Сам дом чаще ставился деревянный — протапливать его в суровые русские зимы было куда легче, да и лес был свой, — а фронтон с колоннами непременно из мрамора или же белого камня.
— Это не мезон, — рассмеялась Настя. — Это родовое гнездо моего дедушки, Михаилы Андреевича Белявского, здешнего последнего помещика и уездного ветеринара.
— Вот как? — Я посмотрел на нее с уважением. — Вот откуда у вас такая легкая рука в медицинской части!
Я стянул с ее руки варежку и поднес к губам тонкие пальцы.
— Не смейтесь! — Она вырвалась и быстро взбежала вверх по склону.
— Постой же, Настя! — невольно перешел я на «ты». — Разве ты бросишь меня здесь одного?! На скользком мосту и с огнестрельным ранением в мягкие ткани?!
— Дом Обрубкова — крайний! — Она обернулась и помахала мне на прощание. — Заведите себе ружье! Непременно заведите!
Дождавшись, пока она скроется из виду, я вздохнул и пошел трудоустраиваться.
Обрубков
— Помощником он приехал работать! — Гаврила Степанович дунул в папиросную гильзу и скрутил ее в два приема зубами. — Посмотрите на него, люди добрые!
Призыв его отзвучал впустую. Других людей, помимо егеря и меня, в провонявшей табаком и луком избе не наблюдалось, да и мы были оба злы, как черти. Я злился на Борьку, уверившего меня, что дядя его — милейший и славнейший калека, которому без меня вовек не управиться, а Обрубков, надо полагать, злился из-за того, что племянничек накинул ему хомут на шею в лице бестолкового и легкомысленного субъекта, позабывшего даже такую мелочь, как тридцать пачек «Беломора», еще летом заказанных телеграммой. Глаза егеря, налитые кровью, смахивали на шаровые молнии, сморщенная, будто вяленая груша, физиономия дергалась, а рот кривился от бешенства. С его статическим зарядом, ей-богу, рыбу можно было глушить.
— Помощник! — Он метнул на стол извлеченное из кармана письмо Губенко. — Да ты хоть знаешь, что здесь происходит?!
— Понятия не имею. — Огорошенный таким приемом, я и сам едва сдерживался.
— Слыхали?! — Гаврила Степанович яростно сунул папиросу в зубы и стал озираться в поисках то ли свидетелей, то ли спичек. — Он понятия не имеет! И я не имею, понял ты, шкет московский?! Никто его здесь не имеет! Да и хрен бы с ним! Давай выпьем!
Ногой, обутой в калошу, он отпихнул грязный, усыпанный щепками веревочный коврик, оголив крышку погреба. Взявшись за отполированное до блеска стальное кольцо, Гаврила Степанович поднял ее одним рывком. Из подземелья ударил тяжелый запах сивухи.
— Сало за окном, — предупредил меня Обрубков. — Тимоху до хаты не пускай. Дрова в сарае бери сверху которые. Жить размещайся в гостиной. И станешь завтра на воинский учет. Враг не дремлет косоглазый.
«Судя по наставлениям, путь ему предстоит неблизкий, — прикинул я, снимая пуховик. — Знать бы еще, кто такой Тимоха».
Пользуясь случаем, я решил осмотреться. Следом за мной поплелся облезлый кот, никак мне до поры не представленный. Поначалу я принял его за подержанную зимнюю шапку, упавшую с гвоздя. Благо, что гвоздь над ним как раз пустовал, тогда как прочие, вбитые в простенок между окном и дверью, напротив, были заняты патронташами, фонарями, тулупами, телогрейками и даже поместительным китайским термосом на ремне с парой ласточек, порхающей над крышами пагоды.
Вся жилая площадь состояла из двух комнат: собственно «гостиной», как изволил величать ее Гаврила Степанович, и, как я сам уже догадался, хозяйского «кабинета».
Сперва я направился в гостиную, где мне предстояло созидать эпохальный антисоветский роман. Там не оказалось ничего примечательного, кроме пыли, устилавшей полировку ломберного столика, подлокотники тяжелого кресла, обитого рогожей, и ветхие пожелтевшие газеты на кожаном диване с валиками по сторонам. Над этим серьезным чиновничьим диваном была приколота булавкой иллюстрация из журнала «Нива» примерно 1906 года издания. Запечатленные на ней большие русские солдаты, обороняя Порт-Артур, кололи штыками маленьких испуганных японцев. Создавалось впечатление, что ежели здесь и гостили до меня, то разве еще при законной царской власти. Внимание мое привлекла и дверь, заколоченная досками. Надо полагать, она вела на вторую половину дома.
В этой части здания, как вскоре я узнал, жил когда-то брат Обрубкова, Федор. Участь его стала мне известна только лишь к концу моего жития в Пустырях. Во вторую половину также имелся вход со двора, и так же заколоченный намертво. Все окна покинутой братской обители были прикрыты глухими ставнями.
— Ну, что скажешь? — спросил я кота, отиравшегося у моих ботинок.
«Пожрать бы! — ответили за него рыжие голодные глаза. — Айда покажу, где!» Он живо вернулся на кухню и сел у рюкзака. Сделав вид, что не понял намека, я заглянул в комнату Обрубкова.
Здесь было на что посмотреть. Казалось, в ней обосновался не егерь, а музей славы какой-нибудь гвардейской дивизии. По стенам висели карты Забайкальского военного округа, Маньчжурии и подробная схема укрепрайона у излучины реки Халхин-Гол. Карты были испещрены красными и синими стрелками, нарисованными от руки и нацеленными друг на друга. Местами синие стрелки заворачивали и летели в обратном направлении. Достоверность характера минувших событий подчеркивали застекленные черно-белые фотоснимки разрушенных дзотов и плененных сынов микадо. Отдельное пространство над секретером занимали два полководца в массивных позолоченных рамах. Первый, седой и с мудрым выражением лица, хоть и не имел подписи, но был мною сразу опознан как Иосиф Сталин. Второго, чуть более легкомысленного, но также в красивой форме, я узнал со временем. Под ним была прикноплена к обоям выкроенная из газеты полоска с заглавием «Большой Хинган».
Бегло осмотрев книжные корешки на полках, я обнаружил сочиненное генералиссимусом полное собрание без четвертого тома и мемуары других военачальников. Воспоминаний Большого Хингана среди них не было. Только спустя неделю Обрубков, живописуя разгром Квантунской армии, особо отметил заслуги маршала Василевского. Так я догадался, кто скрывается под мною же вымышленным именем.