Она спустила ноги с полки, сказала Цибульскому:
— Зажмурьтесь, дедушка.
Легко спрыгнула вниз, села рядом с Павлом, заключила, открыто любуясь его лицом:
— Хоть пой, хоть вой — больше века не проживешь. Лучше петь.
Павел молча полез в карман за папиросами.
— Крепок ты на язык, — прищурила глаза Глаша. — Или не целован еще?
— Ни фуа́, ни люа́[10], — пробормотал Цибульский, морща редкие брови.
— Вы чего там шепчете, дедушка? — удивилась Глаша. — Гневаетесь?
Цибульский раздраженно пожал плечами.
— Они, старички эти, раньше люди, как люди были, — не унималась Глаша. — А теперь у них здоровье слабое, так они ужасно закон соблюдают. И другим велят.
— Зачем вы так? — укорил Абатурин. — Он вам в отцы годится, Лаврентий Степаныч.
— В святые отцы, — проворчала женщина. — А мне — нет.
— Ну, боже мой, зачем же ссориться? — ровно заметила Вера Ивановна. — У каждого своя полоска в жизни — и засевай ее, как способнее.
— Это раньше полоски были, — не согласился Абатурин. — А теперь и сеют и жнут вместе.
— Ладно, это вчерне сказано, можно и похерить, — не стала спорить молодая женщина.
— Тебе вон мальчонка руки спеленал, — повернулась к сестре Глаша. — Много ли счастья?
— Разве ж нет? — удивилась Вера Ивановна. — Главная радость — мальчонка.
— Вот то-то и есть, что главная. А муж?
— И муж — тоже. Для того и живу.
— А любишь ли мужа?
— Мужняя жена — значит, люблю. Как положено.
— «Как положено»! — усмехнулась Глаша. — Скушно!
— Разве ж не любовь? Есть и другая?
— А то нет.
— Скажи.
— Такая, чтоб сердце в огне, голова в дыму. Не поймешь ты.
— В огне? — переспросила Вера Ивановна. — Нет, это ни к чему. Сильно горишь — много сажи. Испачкаться можно и сгореть тоже. Лучше уж у костерка греться, чем на пожаре в уголь испылать. Да и нет ее, любви такой.
Абатурин испытывал странное чувство. Будто случайно оказался возле не предназначенного для мужчин разговора. И все-таки вслушивался в эту удивительную беседу со смутным волнением и любопытством. У него были свои, другие взгляды на то, о чем говорили эти женщины; и все же что-то в их словах привлекало Павла. Может, спокойная крестьянская рассудительность молодой матери и бесшабашная смелость, даже нахальство так не похожей на нее сестры.
Но слова Глаши и обижали его. Так разговаривать женщина может лишь при несмышленом мальчишке, не стыдясь и не обращая на него внимания.
Лаврентий Степанович был совершенно шокирован этой неслыханной беседой. Он демонстративно отвернулся от Глаши, потом попытался по лесенке добраться к своему чемодану на багажной полке.
— Не сорвитесь, ради Христа, — почти серьезно попросила Глаша. — Нам потом и осколков не собрать.
— Анфа́н терри́бль[11], — шипел под нос Цибульский, спускаясь с лесенки.
— Чтой-то вы все не по-русски, дедушка, — удивилась Глаша. — Или не умеете по-нашему?
— Я по-вашему, барышня, никогда не умел, — отозвался с иронией старик.
— Брови у тебя срослые — к счастью, — помолчав, сказала Глаша, заглядывая Павлу в глаза. — И безжелчный ты. Таких девки обожать должны.
Вздохнула:
— А мне все говоруны выпадают и молью побиты.
— Жировые затеи у тебя, — недовольно заметила Вера Ивановна. — Шла бы в поле, говорили тебе.
— В поле? — Глаша пожала плечами. — А что там вырастет мне?
— Уроди бог много, а не посеяно ничего. Разве ж так можно?
— А я ничего и не прошу. Не по мне оно, твое воловье счастье. Платки вяжу, на хлеб и вино хватает. Как тридцать стукнет, и мужики плюнут, повяжусь остатним платочком — хоть в навозе копаться, хоть поросятам соски тыкать. Тогда все одно.
— Озорства в тебе — непомерно, — проворчала Вера Ивановна. — Пора и остепениться, семьею пожить.
— Жила уже. Будет с меня.
— Один мусор в голове, — жестяным голосом заметил Лаврентий Степанович, смотря в сторону. — И полная слепота мысли.
— Совсем закидал словами, — лениво отозвалась Глаша. — Не ссорьтесь, дедушка. Я тоже была хорошенькая, да меня у маменьки подменили.
Цибульский, не отвечая, отошел к окну.
— Вы не сердитесь на нее, — попросила Вера Ивановна. — Балаболка она, а все равно, может, не злая.
Однако Лаврентий Степанович не желал идти на мировую и демонстративно отправился в тамбур.
— Закивал пятками. В монахи подался.
11
Анфа́н терри́бль — ужасный ребенок; человек, ставящий другого в неловкое положение своей откровенностью или наивностью (фр.).