Выбрать главу

Абатурину было скучно играть в пустоватую слепую игру, где почти все зависело от случая. В паре с Линевым он проигрывал партию за партией и недоумевал, отчего так бурно радуется своему везению Кузякин. А тот, припечатывая тощей лапой костяшку к столу, сиял рыжими белками и подмигивал партнеру:

— Он ремесло свое знает, Кузякин. Разве ж нет?

— Руки золотые, адна́к гарэ́лка тебя губит, — вздыхал партнер.

— Ты — стригунок, — отмахивался Кузякин от Блажевича, — первая голова на плечах еще и шкура не сечена. А я огонь, воду и медную трубку прошел.

— Як самогон, значит? — усмехался Блажевич.

— Зна-аешь! — заключал Кузякин, и по его тону трудно было понять, иронизирует он или хвалит.

— Зачем вы из дома ушли, Гордей Игнатьич? — спросил Абатурин, невнимательно поглядывая на квадратики домино. — Детишки есть, и угол свой. Разве ж нельзя помириться?

— У каждого характер свой, и горе свое, следовательно, — пожал плечами Кузякин.

Он быстро трезвел, и по мере того, как улетучивалось опьянение, голос его становился тише, и сам он тускнел, как затухающий уголь.

Тоже теряя интерес к игре, часто высасывая дым из папиросы, говорил, больше обращаясь к Абатурину:

— Вишь ты, плохую жену взять легко, да ужиться с ней трудно. Известно, куда черт не поспеет, туда бабу пошлет. А у меня такая была — и черта уходит. Шкодила, вроде весенней кошки. И мальчонков моих издергала, никакой совести.

— Сам заварил кашу, небось, — сухо заметил Линев.

— Может, и так, — хмуро согласился Кузякин. — И я не гладкого склада. Вот и ушел — обоим лучше.

— А как же она?

— А чего ей сделается? Второго мужа донашивает.

— Детей жалко, — искренне покачал головой Абатурин. — Они-то ни при чем, мальчишки. Тянет к ним?

— Тянет, — уныло сознался Кузякин. — Я и денег им ношу, и какие-никакие игрушки, бывает.

Махнул рукой:

— Такую горечь — горькой и запить только.

Он уже совсем отрезвел, покорно глядел в глаза Линеву и говорил теперь, обращаясь только к нему:

— Я ведь не запойца какой, не так, как другие — неделю, а то и две хлещут. Я помаленьку, в норме, то есть. Не в перебор.

— Совсем не надо пить, Гордей Игнатьич, — сказал Абатурин, с жалостью и неосознанным раздражением вглядываясь в серое лицо Кузякина. — Ведь губите себя. Для чего же?

— Нельзя мне не пить, — твердо сказал Кузякин. — Поздно. И душа требует, и тело тоже. Не выпью — враз помру. Научно доказано.

Он помолчал, поморгал редкими ресницами, сказал, сокрушаясь:

— Я разве ж не понимаю? Понимаю. С водкой какая жизнь? Глупость одна. Да вот хуже жены, окаянная: и разводу не дает.

Огорченно поскреб в затылке и, видно, решив, что перехватил в самоуничижении, решительно покрутил головой:

— Так ведь все не святые. Вот и табак, скажем, яд. А курите. А я не курю. Сохраняю себя, как умею.

— Погоди, ты ж только окурок бросил, — удивился Линев.

— Ну, это так. Раз в год. Как детишков припомню.

Казалось, разговор этот был самый добропорядочный, без шума и передержек, но у Абатурина копилось такое ощущение, будто воскресный день совсем испорчен. Этот нескладный и несчастный, вероятно, человек был плохо понятен ему, и Абатурин злился на себя, что не знает, как поступить и чем помочь.

— Не погуляем ли? — спросил он у товарищей.

Линев отказался: «занят». Блажевич на вопрос Абатурина не ответил сразу. Он закурил и, переминаясь с ноги на ногу, сказал Павлу:

— Тебе ж все одно, куда идти? Может, в диспансер сбегаем? Катя сяго́ння дежурит.

— Сбегаем, — безучастно отозвался Павел.

Они вышли на улицу. По степному юго-западу Урала пошаливали метели; перелетные птицы давно откочевали к теплу, и только вороны и воробьи продолжали выклевывать из затвердевшей земли свое ежедневное пропитание.

Город, только с одной стороны прикрытый холмами, продувало насквозь.

Павел шел, хмуря брови, почти не глядя вперед. Он был недоволен собой. То, что с ним делалось, смахивало на дурной сон. Она подсаживалась к нему, эта женщина, когда он засыпал, и беседовала с ним, беззвучно шевеля губами, когда он был один. Павел, робея, перебирал в ладонях ее русые волосы, лившиеся в руки, как топленое масло.

«Она же замужем», — уныло корил он себя и уже знал, что это — слабый повод, чтобы не думать о ней. Думал и снова сердился: «Я и не видел-то ее, как следует. Всё — в темноте. Может, сам сочинил ее красоту… Ну, ладно, пусть красива. Что из того?..»