— А вот это — Кузякин, — кивнул начальник участка на рыжебородого. — Он только с виду, как нагорелая свеча. А так душа у него бойкая, когда есть чем промочить ее…
Гордей Игнатьевич сидел за столом, не поднимая головы, тер жесткую щетину на лице. Было отчетливо видно, что ему не по себе. Наверно, хотелось выпить, но мешало начальство и эта девчонка, невесть зачем пришедшая сюда.
Жамков покосился на Кузякина, понимающе усмехнулся:
— Не кисни, Гордей. Нехорошо. И мы ведь договорились: кто старое помянет — глаз вон. Тем более — поминать нечего.
Жамков обвел взглядом монтажников, будто хотел, чтоб они подтвердили: поминать и в самом деле нечего. Мало ли что бывает на работе!
Кузякин неожиданно поднялся из-за стола, буркнул:
— Посидите маленько, я в момент вернусь.
— Отчего не посидеть, — согласился Жамков, и на его лице ничего не отразилось.
Всем было ясно, что Кузякин отправился за водкой. Но это не внесло никакого оживления. Разговор по-прежнему тянулся медленно и вяло, то и дело прерываясь, высыхая, как высыхает ручей в степи, иссушенной жаром.
Заметно было: люди не только выжаты работой, но еще и удручены чем-то, о чем никто не говорил. Катя терялась в догадках.
Абатурин сидел на койке, привалившись спиной к стене, и, мучаясь, краснея, чувствовал: засыпает. Он хлопал длинными ресницами, тер кулаком лоб, но веки все-таки слипались.
«Ладно, — внезапно решил Павел, — усну. Немножко подремлю, сидя, и станет легче».
Решив так, попытался заснуть и с удивлением убедился: не может. «Очень переутомился, — догадался Павел. — И голова пуста, будто с похмелья».
В его возбужденной памяти туманно, расплывчато, клочковато возникали куски минувшего дня.
Напротив него сидел Жамков и мило улыбался Кате. Он иногда задавал ей вопросы, выслушивал ответы и согласно покачивал головой. Но думал Аверкий Аркадьевич не о ней.
Жамков не любил выпивать в компаниях. Нужно все время держать себя в узде, считать каждую рюмку, чтобы не переборщить, не проговориться о чем-нибудь таком, о чем можно спокойно разговаривать только с собой.
И Жамков пил водку один на один с женой — желчной и глупой женщиной, считавшей всех людей на земле своими личными главными врагами. Мужа она называла по фамилии и постоянно грызла его за потраченный не известно где рубль, за неумение выжать из своей должности дополнительные деньги и блага.
— Никто никому зря чинов не дает, — говорила Алла Митрофановна мужу, двигая в такт словам маленькими оттопыренными ушами. — А чин — это тоже заработок, Жамков. Все начальство стрижет купоны с должностей. Один ты хлопаешь ушами.
— Ерунда, — отвечал Аверкий Аркадьевич. — Никто не стрижет. И ничего я не хлопаю. Тебе бы только языком по зубам стучать.
— Как это «никто»?! — закипала Алла Митрофановна. — Да ты проснись, Жамков, протри себе глаза!
— И протирать нечего. Ну, какие, скажи на милость, стрижет купоны Вайлавич?
— Вайлавич — блажной, — не сдавалась Алла Митрофановна. — А нормальные люди стригут. Потому как — на их шее за все ответ. Ты стан не построишь — из партии в три шеи выпрут. Так значит, и получать должен больше.
— Ну, поди скажи Вайлавичу — пусть прибавит жалованье.
— Нечего тебе придуриваться, — махала рукой Жамкова. — И машиной можешь почаще пользоваться, и путевку со скидкой получить, и в президиумах всегда сидеть.
— Алла, — просил Жамков, — не трещи, ради Христа. Я и так целыми днями в громе работаю. В ушах мозоли.
— Опять затолковал свое! — возмущенно кидала Алла Митрофановна и выскакивала на кухню.
Жамков не любил жену, и Алла Митрофановна платила мужу тем же. Это было, надо полагать, даже странно, потому что души у них были родственные и дышали супруги одним воздухом стяжательства. Но Жамкова была беспросветно глупа, она ни за что не отвечала, не несла никаких общественных обязанностей — и ломила напролом, не понимая, что муж обязан вести себя тоньше, осторожнее, деликатнее, что ли.
Даже хорошо подчеркнутая поза скромности, стоившая Аверкию Аркадьевичу многих лет труда перед зеркалом и на людях, казалась Алле Митрофановне ненужной роскошью.
На все эти колкие замечания жены Жамков в конце концов мог махнуть рукой. Но стоило ему ночью увидеть рядом с собой на подушке измятое вечной озлобленностью лицо Аллы Митрофановны, ее оттопыренные уши — и он хватался за голову, проклиная то время, когда его, совсем мальчишку, окрутила эта свирепая баба.
Жамков готовился к выходу на пенсию и должен был вести себя сейчас с величайшей расчетливостью и терпением. Надо сделать все возможное, чтоб в этот, последний, год работы его зарплата достигла наибольшего уровня. Тут — думать и думать. А эта дура толкает его черт знает на что, полагая, что ей с высоты рынка, прилепившегося к небольшому холмику, жизнь значительно виднее, чем ему, прожившему век на кровлях и фермах, в скопищах людей.