— Скоро брат приедет. С женой и сыном, — вздохнула, скучно спросила: — Куда пойдем-то?
Платон пожал плечами, и она будто пожаловалась:
— Шить мне надо. А то ходим, ходим… Так и жизнь пройдет.
В обед, когда все глохло от жара, они шли в городской сад. В тягостном молчании дошли до сада, побродили по аллее с горячей зеленью лип, заглянули в пыльную и гулкую от пустоты раковину эстрады, потом присели на веранде буфета у балюстрады, за столиком с мраморной доской. Ирина ела пирожное, запивала его теплым малиновым напитком. Платон цедил сквозь зубы из литой кружки хлебный квас, сладковатый от солода, но ядреный и настолько холодный, что немело горло. За буфетной стойкой щелкала семечки бесцветная женщина. Кожура падала на высокую грудь, копилась там и с тихим шорохом скатывалась на мокрую столешницу. Бахрушев отвел глаза от буфетчицы и заговорил, словно затосковал о налаженном уюте семьи:
— Покойно здесь живут люди. В домах пахнет печеным хлебом и щами, в горницах безлюдно, прохладно, фикусы в кадках с этакими отштампованными листьями с ладонь. Стоят высокие комоды, на них духи «Ландыш», ракушки морские, оранжевые изнутри. А на полах — половики, рябые, теплые… Хорошо.
Ирина доела пирожное и, вытирая пальцы шелковым платочком, сказала просто и неожиданно, как о давно решенном:
— Вот и оставайся у нас. Жить будем. А так что… Всю жизнь перекати-поле.
Бахрушев обиделся, грубовато ответил:
— Каждый по-своему с ума сходит.
— Ладно, если не перекати-поле, так перелетная птица. Гастролер. Все равно одно и то же. Там полгода, тут месяц, а жизнь идет, — нервно засмеялась: — Дай-ка лучше висок — седой волос выдерну.
«Жизнь идет — не страшно. Страшно другое…» — Бахрушев наклонил голову и, поморщившись от боли, пошутил:
— Вот еще полгода могу ходить юношей.
— Ходи, — Ирина отвернулась, сказала усталым голосом: — А там какая-нибудь дура вроде меня выдернет следующий.
— Зачем дура? — Платон потянулся к ней и положил руку на ее горячие и узкие плечи: — Ты и выдернешь. Поехали со мной.
За крайний столик сели мужчина и женщина. Ирина молчала. Бахрушев разглядывал столешницу, ощущая тягостность молчания. Мужчина поднялся и взял розовое льдистое мороженое. Придерживая бумажный стаканчик рукой, женщина заговорила:
— Они хотят, чтобы я взяла еще и копировальную и светокопию. Я знаю, почему они этого хотят. Но я не буду так делать…
Мужчина склонил голову с лоснящимся пробором и, едва касаясь, погладил кисть ее руки:
— Правильно, милая. Жизнь необычайно мудра тем, что рано или поздно она все ставит на свое место.
— Нет уж, по мне так предпочтительнее самой все поставить на место, — чуть раздраженно и язвительно ответила она.
Бахрушев взглянул на Ирину. Отводя взгляд, Ирина спросила:
— Жить в большом городе? — Она сидела облокотившись, вертела в пальцах алюминиевую ложечку. — А что там — дома, камень да асфальт. Летом пекло, а зимой… Закатов и тех не увидишь.
— Закатов?.. Там зори такие, что и по ночам не гаснут, — Платон рассмеялся: «Предпочтительнее все самому ставить…»
Ирина говорила вяло, как заученное и мало интересное:
— Ученые говорят — пыль от асфальта и резины на легкие садится и не выдыхается обратно. А машин в городе уйма и пыли от них столько же… Да и не верю я тебе. Мечешься по земле — монтажник!..
— Не веришь?! Как же это? — он растерянно смотрел на нее и также растерянно думал: «Волосы солнцем пахнут и будто светятся даже, глаза дремучие… И — не верит»… Почувствовал, как тяжелой и чужой стала рука, лежащая на ее плечах, убрал, стараясь заглянуть в удлиненное лицо с большим ртом: — Я же рабочий. Понимаешь?.. Землю кому-то надо устраивать, чтоб сподручней жить было, чтоб город ваш дымом не заволакивало, чтоб… — но потянулся к сигарете и, ломая спичку, закурил.
Ирина сидела все так же, чуть опустив голову, и все так же машинально вертела ложечку в коротких, припухших пальцах.
— Ты не сердись. Только что ж… Не ты, то другой с бригадой приехал бы и сделал. И… и так же бы уехал, как ты…
Мужчина и женщина прошли мимо. У нее было чуть отечное бледное лицо, а шаг — упругий и легкий.