Выбрать главу

— К сожалению, Игорек, я должна к часу вернуться домой, внука кормить, — с грубоватой откровенностью выпалила старая редакционная машинистка.

— Не волнуйся — вернешься. Я тебе только могилу мамы покажу.

Он взял ее под руку и осторожно повел по узкой, каменистой дорожке между надгробий на заросший молодыми соснами пригорок.

— Рано ушла, — сказал Кочергинский, прибавив к здоровому румянцу на лице два густых мазка печали. — Я, Верочка, подумал вот о чём: может, кто-нибудь из вашего вдовьего союза… лучше всего, конечно, ты… — ты же Фаину Соломоновну знала — за ней присмотрит… Сама знаешь, сколько хулиганов развелось. Свобода, блин, свобода! Место видное, очень легко найти… Рядом с мамой могила с презабавной эпитафией: «Дорогая! Придет время, и наша семья снова соберется вместе. Любящие тебя муж и дети».

И он некстати прыснул.

— Хорошо, — пообещала Вера Ильинична. — Поищем для Фаины Соломоновны кого-нибудь… Если сами не станем её соседками…

Растроганный Кочергинский чмокнул ее в щеку, и они расстались.

— Опять на кладбище ходила? Лучше бы со мной на тренировку… — встретил ее на пороге Павлик.

— А ты что — уже уходишь?

— Выпью кофе и побегу. А ты не хочешь?

— Бежать?

— Кофе?

— Хочу.

Вере Ильиничне нравилось дурачиться с внуком, подразнивать его, разыгрывать разные сценки. Она любила засиживаться с ним до глубокой ночи, смотреть на него со щемящим обожанием, смущая своей влюбленностью и тайком моля Всевышнего, чтоб Он уберег его от беды — от доли чужака. Ее так и подмывало уговорить Павлушу остаться до окончания медицинского факультета в Вильнюсе, с ней, не ехать туда, где все время идёт война, мама и папа пусть едут, а он пусть останется, потом-де видно будет — может, женится на литовке и избежит доли чужака, а, может, к тому времени на Святой земле воцарится, как сказано в писании, мир во человецех.

Павлик малюсенькими глоточками потягивал бразильский кофе, Вера Ильинична не спускала с внука глаз и почему-то, не в силах представить себе разлуку с ним, вспоминала, как много-много лет тому назад — тогда еще был жив Ефим — карапуз Пашенька забрел за ширму, где на двуспальной кровати нежились дед и баба, и, увидев на ночном столике в стакане розовый зубной протез, спросил:

— Бабушка, это твои зубы?

— Мои, — прошамкала она.

— А уши где?

Господи, как они тогда с Ефимом смеялись! Как смеялись! Когда это было? При Царе Горохе? До нашей эры? В какой жизни?

Она смотрела на Павлика, и ей казалось, что своей жизни, в которой она, без вины виноватая Вера Филатова-Вижанская, не должна была бы держать ответ за чужие грехи, за вводы «ограниченного контингента» войск Красной-Советской Армии, за целование танков и территориальные захваты (ведь сама она никогда в них не участвовала), такой жизни у нее не было, а была другая — навязанная, вставная, как протез, натиравшая до крови душу. Не было и, наверно, не будет у неё и другой судьбы, кроме судьбы перекати-поля, чужачки, ибо на свете только для смерти не существует чужих, для смерти все — свои, независимо от рода и звания…

— Баб, ты что ворон считаешь — кофе стынет!

IV

Ей никуда не хотелось ехать — да что там ехать — даже переезжать на другую квартиру. Всё, что предлагал предприимчивый зять, не устраивало ее. Вера Ильинична пока еще в здравом уме: перебираться на кудыкину гору — за железнодорожный мост, почти на вокзал или в дряхлую деревенскую халупу на Неменчинском шоссе — ее не принудит никто. Оттуда до Ефима тремя автобусами тащиться не дотащиться.

— Это ж, мамуля, дачные места. Леса, земляника, грибы, — соловьем заливался Семён. — Туда, как вам известно, приезжают отдыхать академики из Ленинграда, шишки из Москвы. Повесил гамак, и качайся, дыши весь день полной грудью озоном! Вдох… Выдох…

— Известно, Сёма, все известно. Но ты же, хороший мой, знаешь, что я не важная птица и где я обычно отдыхаю…

— Ну и что? Кто же отдыхает на кладбище? У какого-то шведа или датчанина я, между прочим, вычитал, что вредно изнурять память утратами. Это почти на треть укорачивает нашу жизнь.

— Что поделаешь, если у меня кроме утрат ничего не было.

— А Илана? А Павлик? А уйма друзей? В конце концов, я, ваш зять, — возражал он, и, как от щекотки, поперхивался мелкозернистым смехом. — Вас любят, ценят. Ефима Самойловича и Клаву, конечно, никто не заменит… Но у вас мы… Не терплю громких слов, но мы…